Шрифт:
Интервал:
Закладка:
5
Март к полнолунию потеплел. Ночи стояли тихие, звездные. А днями все оживало, приходило в движение: рушился с крыш и карнизов подтаявший снег, пушечно громыхали в водосточных трубах обломившиеся глыбы сосулек, и гвалт одуревших от тепла и солнца воробьев сотрясал воздух.
Этой весной — весной 1915 года — открылась, наконец, в Томске долгожданная выставка Гуркина, картины которого казались Тане чудом. Ошеломленная, она целый час простояла у «Озера горных духов» забыв обо всем на свете. А когда опомнилась, увидела, что Вадим Круженин стоит рядом и смотрит не на картину, а на нее, и глаза его, как небо на гуркинских пейзажах, полны мартовской синевы.
— Ну что же ты! — сказала она обиженно. — Разве тебе неинтересно?
— Отчего же… — смутился Вадим, застигнутый врасплох этим вопросом. — Очень даже интересно!
— Хитрить надумал? А не получается: все написано у тебя на лице.
— Что написано? — спросил он удивленно. — Что у меня может быть написано на лице?
— Все, — усмехнулась Таня. — Жаль, конечно, что картины Гурки на тебя не тронули. И не спорь, пожалуйста, я вижу.
— Это неправда! — возразил он, слегка покраснев. — Гуркин замечательный художник, другого такого художника, может, и нет в Сибири… И не в его картинах причина.
— В чем же? Вадим помедлил.
— Будь на месте этих картин другие… даже сама «Джоконда» — я все равно бы смотрел на тебя! — признался он вдруг с такой отчаянной решимостью, что теперь смутилась и покраснела Таня.
— Ну, будет, будет выдумывать…
Вечером в доме Корчугановых собрались гости. Виновник этой встречи художник Гуркин был, разумеется, в центре внимания. Пришли Потанин и Вячеслав Шишков, которого Таня знала меньше других и больше других стеснялась; пришел отец Вадима профессор университета Круженин, чуть позже появился известный томский адвокат Вологодский, пышнобородый, плечистый и несколько самоуверенный человек, было несколько малознакомых или вовсе незнакомых Тане литераторов и художников… Кружок образовался веселый и остроумный. Таня ловила каждое слово сибирских корифеев — и все ей казалось в этот вечер важным, значительным и неповторимым. Потом ее попросили сыграть. И она охотно села за фортепиано и стала наигрывать что-то веселое, бравурное — то ли воспроизводя мелодию старой, полузабытой мазурки, то ли сочиняя что-то свое, импровизируя… Гости были в восторге от ее игры, вслух восхищались, наговорили ей комплиментов. Она и вправду была в тот вечер восхитительной. И Вадим Круженин вовсе голову потерял. Выбрав момент, он увлек ее в другую комнату, порывисто обнял и стал целовать. Таня попыталась высвободиться, ей стало жарко, неловко, она чуть не задохнулась в его объятиях — и вырвалась наконец, резко его оттолкнув:
— Это же грубо и бесчестно… Уходи! — Лицо ее было красным от стыда и возмущения. — Немедленно… Слышишь?
Вадим не двинулся с места, хотя и он смущен был не меньше.
— Таня, я хочу сказать тебе… Я прошу твоей руки! — выпалил.
— Перестань. Ты что кричишь? — опасливо покосилась она на дверь, за которой слышались голоса и смех.
— Разве я кричу? Я говорю шепотом. Будь моей женой, Таня.
— Боже мой, о чем ты? Перестань. Это в тебе хмель говорит.
— Какой хмель? Ты же знаешь, что я не пью. Я тебя люблю больше жизни. Скажи, что нужно сделать, чтобы ты мне поверила? Сделаю все, все, что ты захочешь. Скажи: что сделать?
— Во-первых, не говорить глупостей. А во-вторых, пойдем к гостям, а то неудобно… уединились.
— И это все? — вздохнул он разочарованно. Помолчал и признался: — Знаешь, Таня, я, наверное, скоро уеду.
— Уедешь? Куда?
— На фронт, в действующую армию…
— А университет?
— Университет подождет.
— Боже, час от часу не легче. Но это же глупость, Вадим.
— По-твоему, защищать Отечество — это глупость? Идет война, и я не хочу оставаться в стороне.
— Нет, нет, я не то хотела сказать. Конечно, ты прав… но все это так неожиданно.
Они постояли еще немного, успокаиваясь, и вернулись в гостиную. Шуму там поубавилось. Разговоры теперь, кажется, велись степенные, деловые. Таня прислушалась.
— Разумеется, повторение можно сделать лучше оригинала, — говорил Гуркин стоявшему рядом с ним Шишкову. — По каким бы удачным повторение ни было, все равно она останется лишь повторением. А в сущности, это уже другая картина.
— Да, да, — согласился Шишков, — ничто в жизни не повторяется. Есть похожие ситуации, но абсолютно схожих нет, есть похожие люди, но попробуйте найти двух одинаковых… А правда, что для британского консула копию с «Разлива Катуни» сделали вы лучше оригинала? — поинтересовался.
— Консулу Карауну я сделал хорошее повторение, это правда, Вячеслав Яковлевич, да только оригинал этой картины я ни за какие деньги ему не отдам.
— И правильно! Ваши труды принадлежат России, а не Британии.
Они стояли рядом, оба рослые, крепкоплечие, на этом, однако, и кончалось их сходство. Гуркин скуластый, смуглолицый, волосы ежиком, маленькие усики над чуть вздернутой губой — и одет просто: синяя косоворотка, пиджак… Зато Шишкова хоть сейчас под венец — все на нем с иголочки, новомодное. Впрочем, понять его можно: Вячеслав Яковлевич недавно женился на петербургской красавице и должен был держать форс.
— А все же отчего вы считаете, что лучше оригинала сделать нельзя? — спросил Вологодский, держа в руках и медленно перелистывая какую-то книгу.
— Напротив, — вступился за Гуркина профессор Кружении. — Григорий Иванович утверждает, что повторение можно сделать гораздо лучше, совершеннее оригинала, но…
— А мне кажется, слишком буквально поняли вы Григория Ивановича, — вмешался Николай Глебович, и Таня посмотрела на отца с ревнивой опаской — ей всегда хотелось, чтобы на людях, в обществе, отец выглядел не хуже других, по меньшей мере. Она перевела взгляд на Гуркина, точно проверяя, как он воспринял реплику отца.
— Николай Глебович прав, — как бы отвечая на ее молчаливый вопрос, сказал Гуркин, — я действительно имел в виду другое: повторение глубже и совершеннее оригинала может быть только по технике исполнения. Иначе говоря, повторение — это рука художника, а подлинник, оригинал — душа и сердце. Мой учитель Иван Иванович Шишкин однажды сказал: художник не тот, кто научился копировать и малевать, а тот,