Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Каждому свое… Я физически чувствую, как жизнь выпихивает меня из себя — мне нет места в бабьем царстве и мужском кондоминиуме. Я не хочу ни туда, ни туда. Она выпихивает меня — как выпихнула когда-то из меня новое живое существо, обреченное на почти полное сиротство. Послеродовой изнасилованной походкой мною было пройдено по коридору родильного дома энное количество метров; было сообщено отцу о радостном событии.
— Что ты родила?
…Что… Что… Что же?
— Нормальный? Хорошенький? Соболезную…
А на дебильного урода реакция была бы другой?
Соболезную… Шок — неготовность к удару. Соболезную… Шок — неготовность к удару. И, помноженный на послеродовой психоз, о котором тогда слыхом никто не слыхивал, он дал то милое пожарное состояние — не вздохнуть и не крикнуть от боли… Сидишь, ходишь, разговариваешь — вроде нормально, а внутри падают друг на друга полыхающие сосны, огонь жрет воздух, ты ослеплен и оглушен. Но вот на вертолете летит, покачиваясь, к тебе избавление — в рекламном столитровом варианте — Stolichnaya — such pleasure! — лопнет от жара надувная емкость, и спирт прольется на леса, и загорится с новой силой… Such pleasure! А что делать? Я не знаю… Я не боец. Проглоти обиду — она из пизды вылезет. Рано или поздно. Не на отца — так на сына… О каком же воспитании?.. О каком испытании?.. Она — как тесто — прет и прет во все дыры. Она нагоняет через годы и десятилетия — сильная и свежая, в отличие от тех, кого преследует. Залить ее водкой, залакировать пивом, сунуть обратно в обжиг — уже пытались, ни хрена не будет, покрыть финифтью и глазурью, обсыпать стеклярусом и бисером, поставить на полочку, пусть блестит — желто-красно-сине-молочно-белая — слезы, пот, кровь, моча, вылезшие жилы и немного спермы для колорита. Будем делать всякие поделки — так время бежит веселее.
Нечего прикидываться ангелом, если в душе горит торф, нечего изображать из себя хранительницу домашнего очага, если он нарисован на стене, чтобы скрыть разводы спермы и секрета. Не сыграть мне матерь-размноженку, я лучше буду кротом.
А вот самоходная схема:
…но она не отчаялась, себя не потеряла: работала, училась, дрочилась, кормила в косынке, пукала и пускала в дитя дым, чтобы времени зря не терять (он был удивлен), гремела на заводе ключами («Ей очень трудно нагибаться. Она к болту на двадцать восемь подносит ключ на восемнадцать, хотя ее никто не просит») — и вся такая с книгами под мыгой, золушковая — ходит-бродит — страшная, как моя жизнь, а ночью не выдержит, всплакнет, выйдет на лестницу, насрет в подъезде, уйдет в притон, вернется оттуда под утро, собьет шляпу с раннепрогулочного ветерана, оторвет от пиджака орденские планки, выкинет их в Москву-реку, нагрубит бессонно на заводе, включит рубильник в другую сторону, в туалете сворует веник и мыло, перевыполнит план, страшно выматерит очередь за котлетами, схватит с прилавка чужой сверток, пнет ногой малоподвижного кастрированного кота соседки, что грудой жира лежит под яблоней, жует траву и думает, как свинья, о вечном, — но все это мелочи: она преодолеет все невзгоды и наконец отхватит зубами по мощному куску личного мясного счастья и общественного уважения.
Я тоже себя не теряла: после соболезнования и ненавязчивого предложения забрать старые ползунки и пеленки внука я стала «пить допьяна, гулять до сраму», потому что не была готова к такому развороту событий. Дяденьки меня жалели («ебу и плачу»), а я степенно закусывала персиком, и его сок благотворно стекал по воспаленному нутру. «Я живу случайной жизнью», имеющей к тому же мало общего с реальностью. На что я надеялась девять месяцев? На его пьяные посулы и фантазии. Совершено случайно меня трахнула Леня, отчего я начала кончать только на четвертом году половой жизни, и тут же — кончив во второй раз в жизни, но не с Леней, — влетела в это во все. Мы плановали с Леней сделать мне укол собачьим абортным лекарством и даже уже считали дозу — т. е. сколько во мне собак, и даже воду поставили для кипячения шприца, — но тут родственники пришли, и стало не до уколов. Все случайно.
Пока реалистичное бабье брало себя в руки, я постигала искусство утонченной ебли и таинство сублимации. Чем я хуже — вы, придурки, блядь, если у вас под приличным фасадом замороженная помойка?! И не я одна… Те, кто не смог подняться, — просто не в силах о себе рассказать. И за них это сделаю я. «Я действительно великан, просто я опустился».
У нас неблагополучных не любят — и они скрываются от народного гнева, как и счастливые семьи — как их противоположность. Должен быть middle’овый уют с красной доминантой, и доходец, и ссорки — но чтобы все это тонуло в стонах обожравшихся и голодных. Приятно подтолкнуть стоящего на краю пропасти — не менее приятно обосрать успешного человека. Социальные органы, правоохранительные, пенитенциарные какие-нибудь, родственные, в конце концов (и это — залог самого быстрого конца), с доброхотской понтярой — все пальчиком потыкали — не свалюсь ли? К их удивлению я оказалась неваляшкой — я отодвинулась от края и подумала: почему я должна гибнуть от рук каких-то злоебучих пёзд, которые мне в подметки не годятся? А я возьму и сделаю все наеборот: прикинусь социально неопасной на время, а потом такой кипеш подыму, что небу жарко будет…
Как зависимы они от социальных трепыханий, как почтительны к признанию — они — здоровавшиеся со мной сквозь зубы, смотревшие как на пустое место, отказывающие в элементарных просьбах, высокомерные и амбициозные, навек закопавшие в землю свои древнегреческие деньги — если они у них вообще были, они, чуть меня не угробившие — теперь звонят, целуются, улыбаются, просят автограф, мерзавки — хорошо, что я не реактивно злопамятна. В своем убийственном азарте они были органичнее…
Так что да здравствуем мы — люди среднего рода — недовоплощенные мужчины и перевоплощенные женщины. Честь нам и слава — грош нам цена! Благодаря нам мир еще не рухнул в мертвые объятия цивилизации. Аминь.
Наконец немцы пришли в Россию. Все было в запустении. Нет, они не знали, куда они пришли. Петро Лукич Сукач вылез прямо из-под снега. Лет ему было от силы пятьдесят четыре, но выглядел он очень дико: конечно, худой, с остатками мышц от недостатка харчей, под глазами у него имелось по сморщенному черному мешку, и весь он был изъеден морщинами, какими-то даже висячими и ветвящимися. Остатки всклокоченных седых волос (причесывался он лишь на 7 Ноября, неохотно) свисали ко рту, местами высвечивая желтую плешь, руки тоже были немытые, тулупец папани времен отмены крепостного права был испорчен молью и изъезжен нагайкой (папаня тоже был бравый казак), ногти загибались к земле, зубы грозно торчали, через один, грудь с угольными сосками клокотала от бронхита, и совершенно параноидальные белесые глазища светились и поглощали все на своем пути. Фрицам захотелось обосраться. Казалось, он восстал из гроба.
— Ну что, еб твою мать, — начал он на низкой, червонной ноте. — Пришли, блядь… Ща всех переебу, на хуй, дойч ебучий, Маня, дай топор — мокруха ща будет, в натуре, пиздализку на цепь посади, я сам этому уебищу яйца поотгрызу, в пизду, автомат в жопу сунь, пидар гнойный отпижжу по правилу карате, ебёнать…