Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Ты, конечно, извини, я, пожалуй, пойду, что-то засиделась! (Прыснула, увидев «штучку».) Да она не полезет, ты что?! Даже туда! Совсем ты, Ксю…
- Мне не смешно.
- Но это же… Нет…
- Один раз – и последний, больше никогда не буду… приставать… Пожалуйста, Светик, один раз…
- Найди себе чувака с большим членом, зачем…
- Последний раз спрашиваю: да или нет?!! – вдруг закричала Ксюха, выглядела она совсем раздавленной, - нет или да!
- Да!
Ксюха быстро вытащила из штанов ремень, сбросила их, протянула ремень подружке.
- Ударь меня.
- Бли-ин, ты ещё и мазохистка!
- Не хочешь? как хочешь… - лицо её, на котором мгновенье назад было блеснуло выражение энтузиазма, опять изменилось, сделалось обиженно-жестоким, отстранённо-одиноким, как будто каменным, и дрожащим внутренним напряженьем - вот-вот заплачет опять…
- Почему – хочу!
Она повернулась задом и спустила трусики. Света ударила.
- Фу, кто ж так бьёт!
Светка ударила сильнее, потом ещё раз, и даже пряжкой, но Ксюха только смеялась и фукала.
- А как? (даже выдохлась).
- Как-как – как я могу тебе объяснить – сильней надо бить…
- Ну на ты меня.
- Тебя?
- Ну.
- Давай.
Ксю выхватила ремень и ударила подругу по ляжке, потом сразу по другой и сразу и очень сильно в лицо, в губы. Девушка в шоке, захлебываясь, постанывая, бросилась на Ксю, повалив ее на кровать, обнимая, целуя ее разбитыми губами. «Ксюша… я тебя люблю, Ксюша, люблю, люблю…» – шептала она, а Ксюха била ей кулаками под рёбра, приговаривая: «Отстань от меня, грязная шлюха».
Я направился к стройке, к полуразрушенным старым домам, рядом с которыми уже начали сооружать новые.
- Са`ша-а`, Са`ша-`а! – так же отвратительно по-идиотски выкрикивал я, сознавая, что на такие призывы он не откликнется, на такие откликаться-то в падлу, лучше уж умереть. Но что я могу поделать с собой.
Я обошёл вокруг развалин, выкрикивая, потом залез в них. В каждом тёмном углу, в каждом подобии берлоги мне чудился голенький О. Фролов, свернувшийся комочком, издыхающий и на последнем вздохе проклинающий этот мир, начиная от самого ненавистного и далёкого и оканчивая самым близким – мной и Репой, бродящими в двух шагах и зовущими его по имени. Затаивший обиду, дыхание, таящийся, чтобы мы ушли, а он остался, замёрз и умер. Голенький, беленький, несколько андрогинизированный мёртвый О’Фролов. Это невыносимо.
- Саша-а! – вдруг услышал я совсем рядом. Крик Репы переходил в визг, был настолько бахвальным, бутафорски-буффонным (конечно «это он из роли, из роли…», из роли «матери»), что мне стало стыдно и смешно.
- Сынок, ты б хоть… - я даже запнулся, не сумев подобрать слов, чтобы сделать замечание, и едва сдержался от взрыва дебильного хохота.
На такое ублюдское завывание (намного ниже самого низкого человеческого достоинства - вспомним Достославного!) О. Фролову остаётся только ответить тем же – таким же взрывом – гыгыканьем и гоготом. Конечно, по идее ему не до этого, но на практике его душа, хорошо познавшая основы профанного, не устоит и выдаст себя!.. Или раздерёт вторую руку об какой-нибудь гвоздь. Или наденет на этот гвоздь свой глаз и мозг.
Так нельзя. Нельзя!
- Ну почему же?! – довольно лыбится Репа.
Смотрю на неё, а он серьёзен.
- Что там, сынок?
- Нету.
- Слава богу.
- Как сказать… Его ж нету!..
- Кого?
- О. Фролова, не бога же!
- Пойдём искать, только куда идти: в сторону Советской или в сторону Кольца?
Тут – громко, нескромно и неприлично в ночи – притарантасила «скорая» - старый «уазик» с до боли знакомым двубуквием «ОЗ» (обычно мы с О. Ф., когда видим их на улице, машем как такси, но они почему-то не останавливаются). Я поспешил им навстречу. Двое в халатах уже скрылись в подъезде. Я бросился за ними. Я не знал, как их окликнуть, но они, завидев меня внизу на лестнице, обратились сами: «Это у вас тут вены порезали?» Я подтвердил. «А где он?» – «Да вот убежал куда-то… Пока мы звонили, он скрылся… Что делать не знаем…» Они развернулись и стали спускаться. «На руке?» - «Что?» - «Ну, порез» - «Ну да» - «Бинт купите в аптеке – забинтуйте, каждый день меняйте повязки». Они сели (водитель выругался и испустил мочу у подъезда) и уехали. Я был удручён.
- Сынок, сыночек! – кричал я Репе, - сынку, сыночек, где ты, мать?
Но тут откуда-то издалека послышалось визгливое офроловское «Оть, блять!» Репа выходила из-за дома со стороны стройки, а с другой стороны приближался О’Фролов – развязной походкой, в белой изодранной майке, с полотенцем на руке и с бутылкой пива.
- Ты где был, дятел? - мы тебя ищем везде!
- Я? Я… я, Лёнь, у тебя взял из штанов деньги, пошёл в ларёк за пивом. Тут что-то закрыто было, я пошёл на Советскую – там думаю: погуляю, дойду до Комсомольской, может в милицию заберут… У ларька все лупились на меня, спрашивали что такое, откуда я сбежал, я им сказал: дурачьё, пидарасы, пиво тут пьёте, идите быстрее домой – война началась, по телевизору передают, уже войска под Тамбовом, под Новой Лядой, стоят, я вот оттуда… Кто удыхал, а кто и поверил – продавщица дала мне бесплатно ещё бутылку пива и я как бы пошёл её провожать и хотел уж отъебать… да стыдно - у её подъезда говорит: зайди, дома никого нет, тебе надо сделать перевязку, поесть, отдохнуть, и пиво есть, и вино, и презервативы…
- Я те покажу презервативы! – взвизгнула Репа, изображая мать, готовую приложить руку к своему олуху-ребёнку.
- … и телевизор! Я сразу смылся…
- А ну повтори!
- Чё повтори?
- Слово, блядь, ослёнок, какое ты сказал!
- Какое? - «смылся» что ли?
- Презерватив!
- Презерватив!
- Блять! – Репа зарядила ребёночку оплеуху, начала его всячески мутызить и впускать корни. А я, как бы в виде доброго, бесхарактерного отца, вступался «за Сашу» - хотя мне и немного хотелось отпинать его.
По окончании сего мы пошли в ларёк и взяли по пиву.
Поднялись к себе – всё по-прежнему нараспашку. Теперь закрыли тщательно. Стыдно ведь. Вообще-то О.Ф. и Репе, как видно, наплевать. О. Фролов как всегда первым делом занял сортир. Я пошёл в ванную и вынужден был отлить в «руковину» - раковину. После оф-блидинга здесь было ужасно. Мне тоже было как-то мерзко и страшно за жизнь свою. Я вновь обратил внимание на ржавое лезвие, поднял его, стал мять и наконец сломал, даже порезался. Смотрю в зеркало: лицо моё – одухотворённое, выразительное, но сокровенно озлобленное лицо насоса - писателя, музыканта - так и просится на обложку «Тайма» и «Плейбоя» – его портят только некие прыщики, красноватая кожа на носу и вечные мешки под глазами - серо-голубыми, непостижимым образом выражающими всё невыразимое, всю жажду его постичь. «Девственные» губы, по выражению О. Ф., самая красивая, в смысле эротическая, его часть (это уже я говорю, а не он) - самая своеобразная и трудная для изображения (труднее глаз!) на бумаге (а это уже он). На зеркале брызги уже засохшие – на стенах вообще кошмар. Я взял и сбрил брови – их надо было, конечно, вырезать, но таким лезвием неудобно, к тому же больно, и кровь ещё сколько будет сочится. Да, так сделал герой «Стены» Паркера - хотел покончить с собой, но вместо этого вырезал брови и соски и стал наводить в окружающем мире надлежащий порядок…