Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я подумал, что Руиберрис был прав, когда говорил, что у Единственного есть интересные мысли, но он не умеет их формулировать: смысла последних фраз я уже не уловил.
– Хм, сеньор, – воспользовался паузой Тельес – наверное, он хотел привлечь к себе внимание, но Неповторимый снова заговорил и больше уже не останавливался, словно предыдущие рассуждения послужили ему только разбегом. Он не терял нити разговора в отличие от нас:
– Вот что я хочу сказать: я не уверен, что профессия мужчины или женщины должна быть предопределена с момента его или ее рождения или еще до их появления на свет. Не должна быть предопределена их судьба – я ничего не имею против этого слова. – Было ясно, что сейчас он обращался ко всем нам. – Я не думаю, что это справедливо для людей моего положения, и уж конечно несправедливо для наших подданных, согласия которых никто, как правило, и не спрашивает. Хотя это меня волнует меньше всего: добрые граждане тоже, случается, рубят нам (и с какой радостью!) головы, если им этого хочется. Конечно, нас никто не спрашивает, в какой стране мы хотели бы родиться и на каком языке говорить, не спрашивает, хотим мы ходить в школу или нет, мы не выбираем ни братьев, ни сестер, ни родителей. Нам всем с самого начала что-то навязывают и все за нас решают, пока мы не подрастем. Особенно стараются матери: они на свой лад истолковывают желания малышей и долгие годы решают все за них, основываясь на своем толковании. – («Кто теперь будет объяснять, чего хочет малыш Эухенио, кто теперь будет решать за него?» – пронеслось у меня в голове.) – Все это хорошо, все нормально, такова жизнь, тут ничего не поделаешь. Когда мы рождаемся на свет, у нас еще нет собственного мнения, хотя желания (примитивные, конечно) у нас уже есть. Но можно ли предрешать человеческую жизнь в целом? Тем более если речь идет об особых случаях, таких как наш? Здесь есть над чем задуматься. Начнем с того, что представители нашего института почти лишены личной свободы и у них почти нет времени, чтобы думать о том, о чем они думать не обязаны (а ведь возможность думать о том, о чем хочется, жизненно важна для любого человека, кем бы он ни был, для меня, по крайней мере, думать о своем, думать о чем заблагорассудится – жизненно важно). К тому же наше положение делает нас желанной мишенью для террористских банд и убийц-одиночек. Подумайте: человека хотят убить только за то, что он тот, кто он есть, а не за то, что он сделал или не сделал. И речь даже не о риске, которому мы подвергаемся, – к нему мы привыкаем, – я говорю о другом, о том, что воспринимаю как личную трагедию: не важно, что ты делаешь и чего не делаешь, не важно, что ты изо всех сил стараешься, – все равно найдется кто-то, кто захочет тебя убить. Кто-нибудь, страдающий манией величия, какой-нибудь сумасшедший, какой-нибудь наемный убийца – люди, которые, возможно, ничего против тебя лично не имеют. Умереть вот так, безвинно, без всякой причины, просто потому, что ты это ты. Это смешная смерть. – Лицо Неповторимого омрачилось, но сидел он все в той же позе – обхватив руками правое колено, только иногда разнимал руки и потирал виски, свои бедные виски. («Неуважение мертвого к собственной смерти», – промелькнуло у меня в голове.) На лбу его четче обозначились морщины. – Добавьте к этому то, что мы постоянно окружены потенциальными убийцами другого рода – теми, кто (чаще за плату, чем из преданности) старается защитить наши жизни, а не покушаться на них и не остановится перед тем, чтобы убить других (ведь это их работа, и хорошо оплачиваемая), но иногда они слишком спешат, те, кто нас охраняет: у них такой приказ, и они знают, что будут оправданы. Добавьте к этому невозможность самому решать, с кем общаться, а с кем нет, необходимость пожимать руки людям, которые тебе отвратительны, и подписывать договоры с этими людьми, делая вид, будто не знаешь, что они творят со своими подданными или с равными себе. Учтите еще необходимость прощать то, чего прощать нельзя. И притворяться (все время притворяться!), и пожимать руки, испачканные в крови, а значит, пачкать и свои руки, если они не были испачканы с самого начала – с минуты нашего появления на свет или еще до него. Я не знаю, можно ли быть у власти и не запятнать рук? Иногда мне кажется, что это невозможно: на протяжении всей истории не было ни одного правителя, ни одного монарха, на чьей совести не было бы ни одной смерти, кто не был бы виновен (прямо или косвенно) ни в одном убийстве. Так было всегда и везде. Иногда их вина заключалась только в том, что они не воспрепятствовали кровопролитию, а иногда в том, что не захотели его предугадать. Но и этого уже достаточно.
Отшельник умолк. Анита морщила лоб, неосознанно подражая патрону, сжимала челюсти и морщила губы. Кисть в руках Сегуролы дрожала больше обычного – к счастью, Одинокий Ковбой его не видел, он и так был достаточно расстроен своими невеселыми мыслями о том о чем он не обязан был думать.
Сегарра смотрел на нас широко открытыми сияющими глазами ничего не понимающего человека. Держался он уже не так прямо – опирался рукой в белой перчатке на спинку стоявшего рядом кресла. Тельес (наконец-то) начал выбивать трубку. Он постукивал ею по пепельнице и бормотал:
– Ну это уж слишком, это уж чересчур! Нельзя быть таким щепетильным, нельзя так терзать себя такими выдумками. К тому же человек не может нести ответственность за то, о чем он не знает или о чем узнал слишком поздно, а Вашему Величеству рассказывают далеко не всё.
– И не нужно все рассказывать, – решительно поддержала его Анита. – Ему и без того забот хватает.
– Не всё рассказывают? – быстро спросил Only the Lonely (быстро, но не настолько, чтобы не дать сеньорите Аните возможность проявить материнскую заботу). – Ты в этом уверен, Хуанито? Представь себе охотника, который пошел на охоту и выстрелил во что-то, шевельнувшееся в кустах. Он, сам того не ведая, убивает мальчика, который спал в кустах и даже вскрикнуть не успел, когда в него попала пуля, умер во сне. Охотник этого не знал. Он, возможно, никогда об этом не узнает, но то, что случилось – случилось: мальчик убит. Водитель ночью сбивает пешехода: ударяет бампером – он спешит, или чем-то напуган, или пьян, – но он все-таки тормозит. Потом видит в зеркало заднего вида, что жертва, пошатываясь, поднимается. Водитель вздыхает с облегчением и едет дальше. Через несколько дней сбитый им прохожий умирает от кровоизлияния. Водитель об этом ничего не знает, он, возможно, никогда об этом не узнает, но дело сделано: прохожий убит. Или еще большая случайность: врач звонит пациентке. Той нет дома, ему отвечает автоответчик. Врач записывает на пленку свое сообщение и забывает нажать на своем аппарате ту кнопку, которая отключает эти новомодные телефоны (Only You показал пальцем на трубку, торчавшую из кармана Аниты. Анита тут же вынула аппарат, чтобы продемонстрировать, если потребуется, что и как нажимать), потом, продолжая думать о пациентке, начинает говорить о ней со своей медсестрой. Врач говорит с большим сочувствием и называет роковой диагноз (о котором пациентке он сообщать – по крайней мере, пока – не собирался, а напротив, всячески хотел ее обнадежить). Разговор врача и медсестры тоже записывается на пленку, и пациентка, придя домой и прослушав ее, решает не дожидаться страшных болей и медленного разрушения. В тот же вечер она кончает с собой. Врач, возможно, никогда об этом не узнает, особенно в том случае, если женщина жила одна, а значит, никому не придет в голову прослушать записи на автоответчике. Но дело сделано: больная умерла не от своей болезни, не своей смертью.