Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ты помнишь, что столкнулся с жестокой конкурентной борьбой, и тебе было мало просто ухаживать за Джейд. Тебе пришлось сделаться интересным – незаменимым! – для всех остальных. Конечно же, ты мог пройти долгий путь соблазнения каждого из нас, ты мог далеко обставить прочих игроков – благодаря одному лишь обаянию, – но никто больше не старался так упорно, никто больше не обладал твоей целеустремленностью, не зацикливался на том, чтобы произвести впечатление. Для Кита, пока он был в силах тебя выносить, это была ботаника и народная музыка, для Сэмми – карате, для меня – еврейские писатели, а для Хью – подобострастные заигрывания, к несчастью для тебя и твоей тактики так и не очищенные до конца от комплекса собственного превосходства и только усиливавшие его. И для всей семьи были придуманные тобой латвийские сказки, которые нас веселили, и марксистская догма, чтобы произвести впечатление своей эрудицией и дать нам понять: пусть кажется, будто твой самый высокий жизненный принцип – собственное удовольствие, но на самом деле тобой правят великие исторические факторы. За всем этим ты был в каком-то смысле революционером и знал, что мы будем ошеломлены твоими идеалами, их определенностью и таящимся в них обещанием необыкновенной жизни. Глумиться над либералами было, по крайней мере для нас, все равно что мотаться по Гайд-Парку, когда ты не в себе: ты вроде и в мире, и в то же время над миром, и тебе начхать на сравнения и осуждения.
Но оставим Латвию и русскую революцию, оставим Гимпеля-дурака и твои благодарственные речи за вклад Хью в победу во Второй мировой войне. В конце концов, нас привлекло к тебе то единственное, что тебе давалось без малейших усилий. Твоя любовь к Джейд. И именно Хью, тебе следует об этом знать, догадался первый – не о любви, показавшейся мне неизбежной, ведь вы оба только и хотели друг друга, но о странной, единственной в своем роде силе, которую вы порождали вдвоем, которую Хью увидел за много месяцев до того, как тебе наконец запретили появляться у нас в доме.
Одно дело предоставлять дочери свободу для выражения своей любви, в особенности когда ей так трудно выражать ее в кругу семьи, но совсем другое – видеть, как из-за этой свободы ее захватывают серьезные отношения, какие мы с Хью называли не иначе как «зрелая любовь». Мы с легкостью позволяли ей проявлять сексуальность, с легкостью позволяли ей искать свою индивидуальность за пределами семейного здания, но, должна признаться, мы с Хью ожидали, что Джейд начнет сексуальную жизнь с некой щенячьей любви, с чего-то совершенно детского, скажем так, полного сомнений и мечтаний, с некой связи, которая лишь подчеркнула бы, какой занятный гибрид ребенка и женщины она представляла собой в то время. Нам казалось, мы дали дочке разрешение поэкспериментировать с химическим набором, и вдруг обнаружилось, что она скрытый гений – она разрешает древние алхимические загадки, соединяет несоединимые некогда молекулы, заполняя подвал светящимся дымом. Мы просто понятия не имели, во что ввязываемся. Мы совершенно недооценивали те непостижимые эмоциональные достижения, на которые она способна. Мы слишком привыкли видеть Джейд с одной и той же стороны. Зевающей, слегка отстраненной, уравновешенной, консервативной, уклончивой, в никаких отношениях с собственным телом, за исключением абстрактного беспокойства по поводу веса и сетований из-за маленькой груди.
Это доводило Хью до безумия, разрывало его пополам. Его бесконечно уязвляла мысль, что его драгоценная дочь обнаженная, в постели с мальчишкой. Предоставленные сами себе, кровосмесительные фантазии Хью, я уверена, атрофировались бы. Однако зрелище того, как Джейд вступает в сексуальную жизнь, находясь на перепутье между детством и женской зрелостью, породило в Хью глубокую, противоречивую и болезненную тоску. Он хотел, чтобы ты убрался прочь, потому что хотел, чтобы эта тоска прошла. Его воспитали в уверенности, что нет ничего дурного в том, чтобы защищать и даже повелевать своей дочерью, но бедный Хью жил в тесной гармонии со своими истинными и двусмысленными чувствами: куда более страстный, чем кто-либо в семье, он не мог не замечать откровенной ревности, сквозившей в его переживаниях из-за тебя и Джейд.
Но, с другой стороны, вы вдвоем воздействовали на бедного Хью так же, как почти на всех остальных. Дело в том, что вы вызывали в нем воспоминания о самых невнятных, неразумных романтических надеждах, какие он когда-либо питал. Все, что было предано и утрачено, все, что было измельчено и ослаблено, все необузданные чувства стремительно захлестнули Хью. Я была другой. Видя вас двоих, влюбленных, я всего лишь скорбела о том человеке, которым никогда не была, о риске, на который никогда не отваживалась, потому что моя жизнь проходила более или менее вне игры. Зато Хью действительно узнавал себя в вас двоих. Подлинные лица, подлинные случаи, истинные переживания из-за нарушенных обещаний вернулись к нему. У меня была просто зависть, а вот Хью переживал восторг и скорбь воспоминаний.
Хью был полностью открыт для сокрушительного удара, какой ты нанес ему своим примером. Я увидела, как он покачнулся, и воспользовалась моментом. Я подбадривала его, призывая поверить, что мы можем благополучно совершить скачок во времени и пространстве: вместо того чтобы становиться старше, мы можем молодеть, вместо того чтобы делаться все более зажатыми, мы можем взмыть к бескрайней, бесконечной свободе. Ни дом, ни наш опасно балансирующий на грани бюджет, ни тщательно оберегаемая и чиненая одежда, висящая в шкафах, ни вареные яйца, ни потускневшие ложки, ни репродукции Клее в самодельных рамках – ничто из этого, настаивала я, не задает истинных границ нашей жизни. Мы можем делать все, что угодно.
Дальнейшее, как говорится, теперь история. Я завела одну интрижку, а он – десять. Я выкурила косячок, а он – фунт марихуаны. Я намекнула на противоречивость своего характера, а он обрушил водопады признаний. Я уронила слезинку, а он принялся рыдать. А потом, когда я начала задаваться вопросом, может быть, мы проявили чуть больше снисходительности, чем следовало, и несколько уменьшили долю родительской ответственности, Хью ударился в панику и потянулся к знакомым рычагам управления, которые теперь вырывались из рук или не слушались его прикосновения. Что случилось с семейными собраниями? Кто гладил его рубашки? Он говорил, что ощущал себя пилотом истребителя, которому пробили хвост, – потеря высоты, внезапная смена курса, пронзительный свист неизбежности.
Кто знает, какую форму приняла бы эта неизбежность, если бы не ты? Нервного срыва? Наркотических галлюцинаций? Ага! Я так и вижу, как ты начинаешь извиваться, воображая, что тебя снимают с крючка. Только избавляться тебе надо не от чувства вины, а от мании величия. Как ты посмел хотя бы в мыслях поверить, что тебя и только одного тебя достаточно, чтобы разрушить нашу семью! Правда, в итоге ты стал самым подходящим вестником нашего скоропостижного домашнего краха. В какой-то мере поддавшись твоему воодушевлению, мы начали, с неимоверной осторожностью, выходить за обычные границы своей женатой жизни, но именно ты увел нас с привычного пути гораздо дальше, чем мы собирались зайти. Мы сами хотели доказать, что наша жизнь не ограничивается стенами дома, одеждой в шкафу, репродукциями Клее в самодельных рамках. Одним движением руки ты обратил все это в прах.