Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Главными обидами осени 1929-го были отказ ГИЗа от сборника по современной поэзии и наш собственный отказ от «Ванны Архимеда» (с обериутами). Сборник о поэзии получался средний. С «Ванной» получалось и того хуже. В этом, по замыслу боевом, молодом, несколько вызывающем, вообще ответственном, сборнике исторический смысл имели только стихи – Заболоцкий, Введенский, Хармс; остальное оказывалось довеском, частью доброкачественным, частью же прямо халтурным.
Увлеченные болью первого серьезного удара палкой по голове, мы не заметили нелепости положения: мы мучительно, даже патетически отказывались от дела, в котором, кроме трех поэтов, не было ничего истинно принципиального.
Из всего запрещенного и пресеченного за последнее время мне жалко этот стиховой отдел. Жаль Заболоцкого. Если погибнет, «не вынесет» этот, вероятно, большой и единственный возле нас поэт, то вот это и будет счет; не знаю, насколько серьезный в мировом масштабе, но для русской литературы вполне чувствительный.
Я давала Ахматовой кузминскую «Форель» (интересно, что ей пришлось прибегнуть ко мне). Возвращая книгу, она поморщилась:
– Здесь очень много накручено. Кроме того… очень буржуазная книга.
– Какая неожиданная с вашей стороны оценка.
– Совсем нет. Я сказала бы то же самое пятнадцать лет назад.
Литература попала в хвост всего движения. В литературе хозяйничают люди, не пригодившиеся на настоящих местах. Такая литература не может создать из себя свои бытовые и производственные формы. Вот почему наш официальный литературный быт весь сколочен из форм и категорий, надерганных из других областей. Литературно-бытовое злоупотребление понятиями контроля масс, ударничества, соцсоревнования, технизации – это иногда результат массового словесного гипноза и той кратковременной, но невероятно сильной универсальности и всепроникаемости, которую приобретают у нас выбрасываемые на языковую поверхность лозунговые слова; в других случаях это результат вполне циничного расчета литературных спекулянтов. Чаще всего здесь та смесь недомыслия, лукавства и воображения, которая заставляет ребенка ставить спичечную коробку на две опрокинутые катушки и утверждать, что это паровоз.
Литература сейчас какой-то особый детский мир, как всякий детский мир, очень жестокий и произвольный, управляемый законами подражания, фантазии и условности. Как во всяком детском мире, в нем самое главное и серьезное – быть похожим на взрослых.
Основной пафос детского мира, его своеобразная диалектика в том, что с настоящими вещами поступают как с игрушками, а с игрушками – как с настоящими вещами (ребенок говорит про куклу: это человек, но про зонтик: это кукла).
Любопытна, например, судьба одной жизненной формы, перенесенной в детскую из настоящих областей. Я имею в виду форму коллективного труда. Решили сразу, что очень хорошо, если несколько писателей вместе пишут одну книгу. Многим здесь даже смутно мерещится некая гарантия большей идеологической выдержанности.
Я думала об этом на первом заседании Детской секции, когда президиум неутомимо допытывался, нельзя ли зарегистрировать какие-нибудь писательские кружки и не пишет ли кто-нибудь что-нибудь вместе с кем-нибудь. Если бы мы писали с Гофманом не вдвоем, а хотя бы втроем, то нами бы страшно заинтересовались, хотя из этого следовало бы только то, что книга имеет шансы быть не вдвое, а уже втрое халтурнее.
На том же заседании Коля Чуковский с гордостью рассказывал о деятельности «Северной бригады» Союза писателей. Это он, Спасский, Ел. Тагер и Куклин; они ездили в Карелию и совместно написали книгу.
Очевидно, что важно работать коллективно на производстве; очевидно, что важно и хорошо коллективно ездить в дикие места, потому что экспедиция имеет практические возможности, которых лишен одинокий путешественник; но почему хорошо, если четыре писателя напишут книгу совместно?
Будущим историкам литературы придется научиться распознавать эти словесные аберрации, эти пересаженные лозунги и игрушечные смыслы.
Замечательно, что, несмотря на дефицитность бумаги, сейчас в литературном деле автор и его произведение еще более дефицитный товар, чем бумага. В «Литучебе» стон стоит (я сама слышала, как стонет Ворковицкая), потому что у них сделан расчет на десять номеров и нет материала. В «Звезде», говорят, нет статей. «Academia», говорят, мечется по городу в поисках историко-литературной книжки, которую как-нибудь можно было бы издать. Роман (если только он не до невозможности плох и не очень хорош) – продать легко.
Научно-литературные и литературные организации, в сущности, прекратились, а с ними «атмосфера», порождавшая своеобразную инерцию писания. Сейчас, за прекращением инерции, понадобились побудительные причины.
Вчера об этом любопытно говорил Гриша . После революции литературный труд был один из самых выгодных. Еще год-два назад оплата даже в 150–180 рублей за лист казалась нам высокой. Сейчас это вообще уже небольшие деньги, но главное, литературный способ добывания этих денег перестал казаться выгодным и соблазнительным сейчас, с прекращением безработицы, с огромным повышением спроса на интеллигентный труд, с необычайным улучшением оплаты педагогического труда (на рабфаках, вечерних курсах и т. п.). У Гриши очень простой и убедительный расчет: при четырехрублевой оплате академического часа 16 часов в декаду дают 190 рублей с лишним, притом это гораздо легче, чем написать печатный лист. Прибавьте сюда еще всякие подробности: неудобство всегда неверной гонорарной системы заработка, неаккуратную выплату; опасность того, что вас не напечатают, уверенность в том, что вас обругают и что во всяком случае вы не услышите ни одного доброго слова.
– Представьте, – говорил Гриша, – что вы выпускаете книгу. Всерьез научной книги вы сейчас не напишете, а если напишете, ее не возьмут. Но вот книга, которую вы можете напечатать… Что она вам даст? Чести она вам не прибавит. Вряд ли доставит удовлетворение. Она даст деньги, которые вы можете заработать менее хлопотливым способом. В сущности, что она вам принесет?
Я: – Неприятности.
– Сейчас будет то же, что было когда-то. В свободное время и при наличии соответствующих побуждений люди будут писать книги, а потом, буде представится возможность, издавать их. Мы же все эти годы сначала издавали вещи, а потом их писали.
То, о чем говорит Гриша, это замена внешних побуждений внутренними. Но ясно, что внутренние импульсы излишни для того, чтобы писать то, что все пишут сейчас: статьи для «Литучебы» и романы для юношества.
Педагогический опыт этого года (рабфак) убедил меня в том, что из всей новой поэзии массовый читатель знает и любит по преимуществу Есенина. Безыменский и проч. им просто скучен. Маяковский плохо понятен. По отношению к Маяковскому чаще всего враждебность (та самая инстинктивная, неудержимая враждебность, которая превратила в такой ад и в такой трагический балаган последние выступления поэта); в некоторых случаях сухое, внедренное апрельскими газетами, почтение с добавлением из: «плохо понимаю, очень трудно».