Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Грейс, глядя на мать без улыбки, поцеловала ее в щеку.
– У тебя другой вид, – сказала она.
Эдит рассмеялась, встала во весь рост и крутанулась волчком, подняв руки над головой.
– У меня новое платье, новые туфли и новая прическа. Нравится тебе?
Грейс неуверенно кивнула.
– У тебя другой вид, – повторила она.
Эдит улыбнулась шире; на одном из ее зубов виднелось бледное пятнышко губной помады. Она повернулась к Уильяму:
– Другой у меня вид?
– Да, – подтвердил Уильям. – Очень мило. Красиво. Она со смехом покачала головой.
– Бедный Уилли, – сказала она. Потом снова обратилась к дочке: – Не только вид, я и сама теперь другая. Правда-правда.
Но Уильям Стоунер знал, что она говорит это ему. И каким-то образом тотчас же понял, что непреднамеренно, сама не отдавая себе в этом отчета, она объявляет ему новую войну.
Это объявление было одним из результатов перемены, которую Эдит начала совершать в себе в те недели, что провела “дома” в Сент-Луисе после смерти отца. А ускорителем этого превращения, придавшим со временем тому, что она делала, немалую остроту и ожесточенность, стала другая перемена – та, что медленно происходила с Уильямом Стоунером после того, как он обнаружил в себе способность стать хорошим преподавателем.
На заупокойной службе по отцу Эдит была на удивление бесстрастна. На всем протяжении сложного ритуала она сидела прямая и с каменным лицом, и выражение ее лица не изменилось, когда ей пришлось пройти мимо богато украшенного гроба с дородным, пышно убранным телом отца. Но на кладбище, когда гроб опускали в узкую яму, обложенную ковриками с искусственной травой, она, наклонив ничего не выражающее лицо, закрыла его ладонями и не поднимала, пока кто-то не тронул ее за плечо.
После похорон она несколько дней провела в своей старой комнате, где жила в детстве; с матерью виделась только за завтраком и ужином. Посетители полагали, что она в одиночестве переживает утрату. “Они были очень близки, – таинственным тоном сообщала им мать Эдит. – Гораздо ближе, чем могло показаться”.
А Эдит, войдя в комнату, обошла ее точно в первый раз, свободно, трогая стены и окна – как будто проверяя их на прочность. По ее просьбе с чердака спустили сундук с ее детским имуществом; она прошлась по всем ящикам комода, не выдвигавшимся десять лет с лишним. С задумчиво-досужим видом, так, словно времени у нее в запасе была уйма, она перебрала все свои вещицы – гладила их, поворачивала так и этак, разглядывала и исследовала с чуть ли не ритуальным тщанием. Когда попадалось письмо, полученное в детстве, она прочитывала его от начала до конца, как впервые; когда попадалась забытая кукла, она улыбалась ей и ласкала раскрашенное фарфоровое личико, точно опять стала ребенком, получившим подарок.
В итоге она аккуратно разложила свое детское добро по двум кучкам. В одной были игрушки и безделушки, которые она купила себе сама, секретные фотографии, письма от школьных подружек, подарки, полученные от дальних родственников; в другой – то, что подарил отец, и вообще все, что имело к нему прямое или косвенное отношение. Этой кучке она уделила главное внимание. Методично, без радости и без злобы, с ничего не выражающим лицом она брала предметы по одному и уничтожала их. Письма, одежду, мягкую внутренность кукол, подушечки для иголок и картинки – сожгла в камине; глиняные и фарфоровые кукольные головки, ручки и ножки – измельчила в порошок на кирпичах перед камином; то, что после всего этого осталось, собрала метлой и спустила в уборную, которая имелась при комнате.
Когда дело было сделано, когда выветрился дым, когда камин был выметен, а немногие оставшиеся вещи положены обратно в комод, Эдит Бостуик Стоунер села к своему маленькому туалетному столику и посмотрелась в зеркало, в котором лицо выглядело диковинно неполным: из-за того, что серебряная амальгама кое-где истончилась или вовсе стерлась, оно местами не отражалось или отражалось плохо. Ей было тридцать лет. Волосы уже начали утрачивать юный блеск, от глаз лучиками пошли крохотные морщинки, кожа теперь туже обтягивала острые скулы. Она кивнула отражению, резко встала и сошла вниз, где впервые за эти дни заговорила с матерью приветливо и почти доверительно.
Ей нужна, сообщила она матери, перемена в себе самой. Она слишком долго была тем, чем была; она высказалась о своем детстве, о замужестве. Из источников, о которых она могла говорить лишь в неопределенных выражениях, она почерпнула образ, который ей хотелось воплотить; и те два месяца, что она прожила в Сент-Луисе у матери, она почти целиком посвятила этому воплощению.
Она попросила у матери взаймы определенную сумму, и та в порыве щедрости ей эти деньги просто подарила. Она полностью обновила свой гардероб, причем всю одежду, привезенную из Колумбии, сожгла; она коротко и модно постриглась; она накупила косметики и духов, в использовании которых ежедневно практиковалась у себя в комнате. Она научилась курить и усвоила новую манеру разговаривать: ломким, чуточку пронзительным голосом с намеком на британский выговор. И, вполне осознанно осуществив эту внешнюю перемену, вернулась в Колумбию с тайным зарядом иной перемены, который несла внутри.
В первые несколько месяцев после приезда она развила лихорадочную деятельность; похоже, отпала необходимость притворяться перед собой, что она нездорова или слаба. Она примкнула к маленькой театральной труппе и делала то, что ей поручали: придумывала и расписывала декорации, собирала для труппы деньги и даже сыграла несколько небольших ролей. Возвращаясь домой после работы, Стоунер обнаруживал, что гостиная полна ее знакомых – чужих ему людей, смотревших на него как на незваного гостя, людей, которым он вежливо кивал, проходя мимо них в свой кабинет, куда затем сквозь закрытую дверь приглушенно доносились их декламирующие голоса.
Эдит купила подержанное пианино и поставила в гостиной к стене, отделявшей ее от кабинета Уильяма; незадолго до их свадьбы она перестала практиковаться в музыке и теперь начала почти с самого начала: разучивала гаммы, пыталась делать слишком трудные для себя упражнения, играла порой два-три часа в день, часто по вечерам, когда Грейс была уложена спать.
Группы студентов, приходившие к Стоунеру для бесед, тем временем увеличились, и встречи стали более частыми; Эдит теперь уже не хотела сидеть наверху, оставаясь не у дел. Она настойчиво предлагала им чаю или кофе и, подав, присоединялась к компании. Разговаривала громко и оживленно, стараясь навести беседу на свою театральную деятельность, на свою музыку, на живопись и скульптуру, которыми, по ее словам, она намеревалась снова заняться, когда будет время. Студенты, озадаченные и смущенные, постепенно перестали приходить, и Стоунер начал встречаться с ними за кофе в университетской столовой или в каком-либо из маленьких кафе около кампуса.
Он не обсуждал с Эдит перемену в ее поведении; неудобства, которые он из-за нее испытывал, были небольшими, и Эдит выглядела веселой, хотя, пожалуй, не без лихорадочности. Он себя в конечном счете считал ответственным за новое направление, которое приняла ее жизнь: ведь он не сумел наполнить для нее смыслом их совместное существование, их супружество. А раз так, она имела право искать смысл в малознакомых ему сферах, ходить путями, которыми он двигаться не мог.