Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Увлечение книгой Мечникова оказалось интересным с другой стороны. Мачеха, как я говорил, была близка с его семьей; его вдова жила недалеко от нас в том же кантоне. Когда мы поехали ее навестить, разговор, естественно, зашел о книге ее покойного мужа. Она предложила нас познакомить с Элизе Реклю, который жил в тех же краях и написал предисловие к посмертному изданию книги. Реклю был не только знаменитый географ, но анархист, который в то время сражался с передовыми политическими направлениями, даже с социализмом, считая их тем вреднее, чем они больше замаскировывают основное зло – государство, то есть допущение права на принуждение. Мечникова затеяла устроить ему свидание с нами. Реклю согласился приехать, ответив галантно: «J’appartiens à ma cause».[37]
Это была интересная встреча с профессиональным пропагандистом. Он сразу начал длинную, сильную речь. Говоря о книге Мечникова, он соглашался с его схемой развития, но не мог допустить, что в начале цивилизации лежит деспотизм. «Je diffère en cela du livre de Lèon»,[38] – заявил он.
Как ученого-географа его интересовало влияние географических условий страны на развитие в ней государства, но как политика – только окончательный вывод Мечникова, что государство не нужно и может быть заменено просто представителями интересов отдельных профессий и классов, которые между собой всегда согласятся для общей выгоды. Власти же с принуждением вовсе не нужно.
Реклю, со своими блестящими глазами, увлекательной речью, а главное – захватывающей душу горячностью, мне очень понравился. Но мне было обидно, что он отмахивался от той схемы Мечникова, которая казалась мне столь остроумной. Я с ним сговорился и пошел к нему один. У меня против возможности анархии вместо государства был другой практический аргумент: я разделял убеждение, что мир меняется не человеческой волей, а заложенными в нем естественными законами природы. В основе перемен и их неизбежности как в основе всего дарвинизма лежит наблюдение Мальтуса. Человечество размножается быстрее, чем растут средства питания. Отсюда необходимость увеличивать эти средства и также обязательное и принудительное распределение их государством. Морес в Москве проповедовал мне ту же теорию. Не владея немецким языком, он просил меня изложить ему сочинение Каутского «Der Einfluss der Volksvermehrung auf den Fortschritt der Gesellschaft», где он опровергал теории, которые отрицали увеличивающееся несоответствие роста населения и средств производства. Я и хотел узнать от Реклю, какой ответ на это даст анархист?
Реклю не затруднился ответом. Он самый факт отрицал. Находил, что средства питания в мире находятся еще в зародыше, что много самой плодородной земли еще не возделано, что можно заменить химией употребление в пищу растений или животных. Над этим и будет работать то общество, которое сумеет правильно ставить задачи.
Так началось мое знакомство с Реклю; я не раз к нему после этого приходил, и мы отправлялись гулять по окрестностям.
Одно в нашем знакомстве было для меня неожиданно. Когда он узнал, что я на естественном факультете занимаюсь естествознанием, он удивился: как я не вижу, что сейчас задача не в этом? Он сам, убежденный естествовед, над многим в нем поработавший, сейчас бы все это бросил, если бы не был связан с фирмой «Hachette»,[39] которая издает его книгу «Nouvelle Gèographie Universelle».[40] Как только этот долг он перед нею исполнит, он будет заниматься только одним: подготовкой и проведением социального переворота, который должен спасти человечество от обнищания и гибели. Он сравнивал условия нашей эпохи с случайным прорывом плотин в Голландии; тогда все задачи откладываются и все должны сначала поправлять эту плотину. «Если вас интересует естествознание, то для него время после придет. Сейчас же дело не в этом; вы сами интересуетесь вопросами другого порядка, чем те, которые занимают натуралиста».
Хотя Реклю меня не убедил, но я давно сознавал, что мое поступление на естественный факультет было ошибкой вполне поправимой, – я был еще молод, и эти три года для меня прошли не даром, – но нужно было эту ошибку сознать и возможно скорее исправить.
Среди таких разговоров и чтений я почти позабыл о том предприятии, которое еще так недавно более всего меня занимало, об установлении связи с международным студенчеством и о посылке в Монпелье депутатов. Я даже не ясно помню теперь, был ли этот вопрос решен окончательно, когда я покинул Москву. Все равно я лично быть там не мог, и все дело было мною передано в надежные руки. Но оно само о себе мне напомнило. Не знаю, каким путем Добронравов узнал мой адрес в Швейцарии, но я от него получил телеграмму, что он едет в Монпелье, будет проезжать через Лозанну и просит меня приехать его повидать на вокзале. Благодаря неточности адреса телеграмма пришла слишком поздно. Я на вокзал тотчас поехал, но его поезд уже прошел. Я послал на его имя в Монпелье телеграмму, вошел с ним в контакт и стал следить за газетами, где описывали монпельевские празднества.
Боюсь спутать то, что я читал в газетах, с рассказами Добронравова и очевидцев о том же. Но успех вышел полный. Приезд Добронравова сделался событием дня. Это были годы перед заключением франко-русского союза, когда популярность России за границей росла с каждым днем. России не знали, но в ее силу так верили, что союз с ней казался спасением. Приглашение студентов на праздник было послано не мне одному, то есть нелегальным путем, но и официально министру. Во Франции не различили, какое именно приглашение привело к результатам, и присутствию русского делегата придали характер официальный. Ему сделали трехцветную ленту, дали в руки такое же знамя и всякое его появление встречали аплодисментами и исполнением русского гимна. Министр народного просвещения Гобле его представил Карно, президенту Французской Республики. На банкете мэров Карно упомянул в своей речи о присутствии русского делегата, видя в этом доказательство растущего доверия к Французской Республике. Когда Добронравов со студентами входил в кафе, его узнавали и пели в его честь «Боже, Царя храни». Русские студенты из оппозиционности не любили нашего гимна, но радикалу Добронравову приходилось снимать шляпу и благодарить. Это он делал искренно. Атмосфера празднеств его увлекла, и он мне позднее писал, что если бы заранее знал, чем дело кончится, то все равно бы поехал.
Реклю я оказался совершенно случайно обязан другим. Если московские врачи для перемены климата и обстановки отправили меня за границу, то они предписали мне продолжать и суровый режим, и лечение, которыми меня истерзали в России. Да и я исполнял его слишком пунктуально, когда только мог. Это было удобно за границей, когда я был свободен, и я его возобновил во всей строгости. Вероятно, в этом буквальном исполнении, помимо повторного совета врачей, я был сам виноват; это было усердие не по разуму. Но, узнав про это, Реклю, который не соглашался верить, что в мои годы простое отравление колбасой может иметь такие последствия, советовал непременно здесь показаться врачу. Здесь был русский врач, которого лично он знал и меня направил к нему. Это был доктор Белоголовый, который жил в Швейцарии и лечил многих русских: Герцена, Тургенева, Некрасова и др. Он, как иностранец, не имел права свободной практики, но швейцарское правительство разрешило ему принимать в день по одному больному, чтобы ему дать совет, но с тем, чтобы после уже его не лечить. Это было низведением до минимума конкуренции швейцарским врачам. Я это сделал, на свое великое счастье. Белоголовый велел мне немедленно прекратить лечение, которым терзали меня, бросить лекарства, не соблюдать диеты. Выпивать утром и вечером по стакану настойки из трав по рецепту. Я начал это лечение и через несколько дней был совершенно здоров.