Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сам ты баланда балабольная! — одёргивает парня дедок. — Какая на царском дворе баланда! У них тама бульон с холодцом да анисовая!
И пошла у мужиков промеж собой спорная дискуссия — кому из праздных хуже живётся. Каждый собственную версию выдвигает, о своём наболевшем попутно рассказывает. Уже в беседу весь паром вовлёкся, каждому пассажиру есть чем поделиться. Горшеня с Иваном уши греют, вникают в чужестранную обстановку. А мужики с поэтов уже на живописцев перевалились, об их трудной праздности толкуют с животрепещущим интересом.
— Нет, я слыхал, наши придворные художники хорошо живут. Говорят, они баб своих раздевают и маслом мажут. И у кажного художника — своя собственная голарея, где он тех баб напоказ выставляет. О!
— Фу, срамота!
— Да что ты! Прямо-таки у кажного — своя?
— Угу, у кажного. У кажного из троих — по голарее. А баб — видимо-невидимо.
— Фу, срамота-срамотишша!
— Сам ты срамота! Искуйсьтво это.
— А может, мне мою бабу тоже в лотерею выставить? Может, выиграт хто?
— Ищи дурака! Твою бабу и с маслом никто не возьмёт, а уж без масла-то…
Горшеня молчал-молчал да вдруг и рубанёт напрямки — всю беседу одним вопросом в крупу раздробил.
— А что за власть у вас нынче, мужики? — спрашивает с улыбкой.
Опять напряглись мужики, приутихли, зафонили пустыми желудками.
— Власть у нас, — отвечает с опаской коровья борода, — какая обычно: самая правильная, всех других властей правее и лучше. А куды денисси!
— А законы у вас какие? Божеские? — продолжает Горшеня.
— Божеские, божеские, — отвечает старик с берестой. — Живём, как снетки в томате. Мы ж теперича саму Европу переевропили. Весь мир на нас рачьим глазом глядит — удивляется, значит, нашим аховым законам.
— Это как же так? — не понимает Горшеня.
— А так, запросто, — морщится парень с глазами на мокром месте. — У нас тепереча всё по культурности: никакого труда, всеобщая повальная автоматизация. На кажного жителя — по три игральных автомата!
— Да что ты! — диву даётся Горшеня. — И как? Выигрываете?
— А как же! — щерится берестяной. — В запрошлую неделю Никодимиус Печёнкин целого опилочного медведя из машинки вытянул. Большая радость его десятерым ребятам была, пока все опилки не растрепали. Да и то выгода: две лишних пуговицы в доме остались, есть теперича к чему штаны пристегнуть.
— Тех медведей басурмане делают, — со знанием дела вставил ещё один мужичишко. — И экономят, редьки такие, на пуговицах: третью к носу не шьют. А где это видано, чтобы у медведя нос голышом был?
— Видать, робята, в Басурмании той такой медведь проживает — медведь-голонос.
Посмеялись мужики. Рябой посмотрел на Горшеню жалостно, улыбнулся по-сирому.
— Штаны, — говорит, — этта да… Штаны у нас того — спадают повсеместно вследствие худобности, никаких бёдер не хватает их зачеплять. А с пуговицами того — перебои, как бы временные. Эх… Девкам-то легше, у них одёжа прошше.
— Да не гунди, — одёрнул рябого лысый мужик, у которого через всё лицо немалая забота отпечаталась тугой морщинистой сетью. — Верёвочкой подвяжись, гусь педальный. Другие с голодухи пухнут — в одёжу не влезть, на ярманку не поехать, — а этот на худобу жалуется. Худоба к земле не тянет. Да ешшо, стервец, девок приплёл!
— Не скажи, отец, — плаксит рябой, — у меня две штанины, а у девок — одна. Выходит, у меня трудностей вдвое больше!
А баба, что наискось от жалобщика сидела, только в воду сплюнула да презрительное «Ттэх…» в его адрес отвесила, не поворачиваясь.
— А что, — снова меняет тему Горшеня. — Ярмарка у вас плановая или по какому-либо сверхурочному поводу?
— Да вы прям как дикие! — пеняет берястяногий, — Вы что же — и про предстоящую королевску свадьбу не знаете? Наш король Фомиан Уверенный жениться собрался на девице одной богатенькой, по имени Фёклоида. Вот по этому поводу и ярманка объявлена. А нам от той свадьбы выгодная польза: может, сменяем нешто на коемуждо!
— Да, — кивает Горшеня и глаз левый понимающе прищуривает. — Вижу, любите вы, мужики, своего правителя. Прямо сочится из вас эта самая любовь, прямо аж смолится и лавится.
— Любим, — заверяют мужики испуганно, — а куды денисси!
На этих словах какой-то новый субъект, под нолик стриженный, чуть вперёд к Горшене протолкнулся, трёхпалую ладонь к нему протянул, перед лицом пальцы скрючил для впечатляемости.
— У него, знаешь, штука одна есть — говорит, — попробуй не полюби.
— Что же за штука? — спрашивает Горшеня, с неохотой любуясь на трёхпалую кисть.
А мужик из пальцев такой хитрый фрукт сплёл, что у Горшени спина мурашками пошла.
— Вот оно, — поясняет трёхпалый, — священная никвизиция называется. Состоит из никвизиторов всяких священных. Труба дело!
Убрал руку да и сам убрался в толпу. Горшеня от такой выпуклой наглядности поостыл малость и спрашивает уже без прежнего вызова:
— А какой же они веры — никвизиторы эти?
— А бес их разберёт! — отвечает берестяной. — Священной веры. А какой такой именно — того нашенским мужицким умом понять нельзя, не положено. Тока одно ясно: сильна та вера! Ух, как сильна: аж нету меры у той веры! В бараний рог всякого скрутит, кто в ей усомниться попробует. А потом обратно вывернет и на просушку вывесит! Такая вера-верища! А куды денисси!
— Да что же это за вера, коли её мужицким умом не постигнуть! — удивляется Горшеня, но уже как-то совсем шепотком, уже не решаясь в голос соображения выказывать.
И от шепотка этого вдруг все вокруг притихли; лишь вода плещется да канат поскрипывает.
В хозяйстве у короля Фомиана всего было по двое: два трона, две короны, два скипетра и две державы, два секретаря, две няньки, два мажордома, два шеф-повара, два личных палача, две плахи и так далее. На всякий случай, про запас. И даже главных министров было двое: трижды первый и дважды второй. Эдак обоих легче в подчинении держать и контролировать — знай настраивай одного против другого, знай запускай их дуплетом на тараканьи перегонки! Перед заграничными послами хвастал король:
— У меня, мол, каждой твари по паре. Сначала помножу на два, а потом на два же и делю — властвую!
Афористично мыслил король Фомиан, себя цитатами обсыпал, как других — ругательствами. А ещё было у него двое инквизиторов: отец Панкраций и отчим Кондраций. Оба выдающиеся, оба профессионалы с большим послужным списком. И кто из них главней — непонятно, оба равными правами наделены: командуй — не хочу. Правда, отец Панкраций побойчее был, хваткой выгодно от своего коллеги отличался, оттого чаще и выпячивался. Когда-то служил он школьным учителем, наставлял оболтусов розгами, на горох голыми коленками их ставил — ну и пошёл, стало быть, по общественно-инквизиторской линии и дошёл до самых высших её подвалов и камер. А отчим Кондраций с ленцой был, проявлял себя рывками, непоследовательно, не любил много ответственности на себя брать, поэтому с удовольствием иногда свои дела на Панкрация переваливал. А тот не отнекивался, брал, чего дают. Отсюда и процветали в их отношениях дружеская идиллия и панибратство.