Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Участие в беспорядках сблизило меня со студенческой массой. Без них этого сближения могло и не быть. Для москвича поступление в университет не меняло всей жизни. Только провинциалы, приезжая в чужой город, держались друг друга, жили семьей старых и новых товарищей. Они создали кружки, землячества, общежития и другие суррогаты со своими традициями. Запрет коллективной жизни загонял студентов в подполье, которое оставалось для власти за «пределами досягаемости». Беспорядки сблизили меня с этой средой. Я ей многим обязан. Кончая гимназию, я казался подготовленным не хуже других. Но студенчество открыло мне области, о которых я не знал ничего. На одной вечеринке спросили меня: «Считаю ли я Лассаля практиком или теоретиком?» А я тогда еще ничего не слыхал о Лассале. Я стал под руководством старших товарищей изучать, что полагалось знать в то время передовому студенту. Наука была не хитра. Было достаточно прочесть список запрещенных в библиотеках книг. В этих книгах было много отсталого. Но против яда толстовской гимназии это было и полезным противоядием, и необходимой школой ума.
Я настолько тесно сблизился тогда со студенческой жизнью, что могу ставить вопрос: что представляло собой студенчество этих годов? Характерно, что этот вопрос мы тогда ставили сами.
Мы раз затеяли даже разрешить его научным путем. Мы собрались разослать всем студентам вопросники: к какому каждый принадлежит мировоззрению, что, по его мнению, сейчас нужно делать, как он относится к различным популярным людям и т. д. «Анкетой», которыми сейчас журналы забавляют читателей, мы хотели определить физиономию поколения.
Это показывало, что у нас было неблагополучно. Люди смотрятся в зеркало, когда подозревают, что у них не все в порядке. И это мы ощущали. У нашего поколения не было идейных вождей. Не было веры; были «знания» и «скептицизм». В юные годы на нас вымещались разочарования наших отцов. Ключевский имел привычку говорить в своей вступительной лекции: «У всякого поколения свои идеалы; у меня одни, у вас, господа, другие; но жалко то поколение, у которого нет идеала». Слушая его, мы себя спрашивали: «Не на нас ли он намекает?»
Увлечения 1860-х годов нам казались наивны. Мы не увлекались ни «материализмом», ни «атеизмом», ни «позитивизмом». Все это мы переросли — и уже не понимали, что Писарев мог быть властителем дум. Но у нас не было и противоположных верований. Мы на все глядели глазами скептиков. Помню людей, в которых была какая-то жажда во что-то «поверить» и которые предмета веры не находили. Так бывают женщины, которым страшно хочется полюбить, но которые этого не могут.
Всего нагляднее наш скептицизм обнаруживался в «политической» области. 26 ноября на Страстном бульваре нас оттолкнуло самое слово «политика»; в проекте вопросника никому не пришло в голову спросить о принадлежности к партии.
Мы не принесли с собой своего «нового слова»; не пережили политической катастрофы, не были «дети страшных лет России»[208]. У нас не было оснований для того душевного перелома, когда молодежь сжигает то, чему поклонялись отцы. Никогда не было так мало принципиальной розни между «детьми» и «отцами»; мы бы были рады их слушать. Но что могли нам дать они с их психологией побежденных и это сознавших? Их идеалы мы принимали за наши; готовы были им следовать. Но что с ними надо было делать в условиях тогдашней русской действительности?
В старых революционерах мы готовы были видеть «героев»; возмущались, когда на них нападали. Но в успех их деятельности больше не верили. Попытки, впрочем исходящие, быть может, от «провокаторов», перевести нас в революционную веру соблазняли отдельных людей, но не создали заметного направления. Недавний поучительный опыт не был забыт.
Не удовлетворял и классический «либерализм». Мы понимали, что самодержавие наше несчастье. Но что надо было делать «конституционалистам» без конституции? Нам рассказывали о величии шестидесятых годов. Но тогда власть хотела реформ; а что делать теперь, когда она их уничтожает? Соблазнять нас рассказами о 1860-х годах было равносильно тому, чтобы сейчас в Советской России расписывать, как хорошо жилось при конституции 1906 года. Что нам было делать? Старый либерализм ответа на это не давал; но мы и не могли смотреть на него с осуждением, с которым теперешняя молодежь смотрит на нас:
С насмешкой горькою обманутого сына
Над промотавшимся отцом[209].
Наши отцы ничего не «промотали», как мы в наше время. Они были побеждены грубою силою. Но новой мечты и мы с собой не принесли. То, что было типично для 1880-х годов, т. е. отказ от великих «надежд», проповедь «малых дел» и «достижений», приспособление к действительности, не могло увлекать молодежь. И она от политики отстранялась. Моим однокурсником на естественном факультете был тогда А. И. Шингарев. Кто знал его позже, с трудом может поверить, что он интересовался только наукой — ботаникой; в беспорядках участия не принимал