Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После сержанта и его расчета людей мы не видели, а к заброшенным станциям, попадавшимся на пути, близко не подходили. У одного полустанка мы за двести метров увидели опрокинутую статую Ленина, а на бетонной станционной стене черным было намалевано: «STALIN IST ТОТ! RUSSIAND IST ТОТ! SIE SIND ТОТ!»[6].
К трем часам дня солнце скрылось за холмами на западе, и мрачные серые тучи над нами вспыхнули оранжевым. Я услышал вой авиамоторов и поднял голову: четыре «мессера» шли на Ленинград — так высоко, что казались безобиднее плодовых мушек. Какие дома они уничтожат? Собьют ли их наши зенитчики или истребители? Отсюда все это казалось мне чудесной абстракцией, чьей-то чужой войной. Сбросят бомбы — так не на меня же. Поймав себя на такой мысли, я осекся. Становлюсь эгоистичным мерзавцем.
Мы шли мимо какой-то Березовки. Такое название я слышал еще в сентябре, когда у этой деревни красная армия вступила в бой с силами вермахта. По сообщениям газет, наши дрались очень доблестно, применяли верную тактику и даже перехитрили немцев. Гитлер, следивший за ходом боя из своей ставки в Берлине, якобы пришел в сильнейшее раздражение. Но газеты в Ленинграде читать умели все. Советские войска всегда «продолжали вести упорные бои с противником», которого неизменно «сокрушала ярость нашего сопротивления». Эти фразы были обязательны. Главная информация приводилась, как правило, в конце, затиснутая в последний абзац. Если наши «отходили для пополнения сил на заранее подготовленные позиции», это значило, что мы проиграли бой; если мы «жертвовали собой, отражая натиск иноземных захватчиков в ходе тяжелых оборонительных боев», это значило, что всех перебили.
Под Березовкой и произошла такая бойня. В газетах писали, что деревня была знаменита своей церковью, выстроенной по приказу самого Петра, а также мостом, на котором Пушкин вызвал на дуэль соперника. А сейчас этих достопримечательностей нет. И самой Березовки не осталось. Стоят в снегу остатки закопченных стен — а так и не видно, что когда-то здесь была деревня.
— Вот дурачье, — сказал Коля, когда мы огибали сожженные руины. О ком это он? Я посмотрел на Колю. — Да немцы, — пояснил тот. — Думают, раз они построили лучшую военную машину, у них так здорово все получается. Но загляни в учебник истории, почитай книжки: все лучшие завоеватели всегда оставляли врагам выход. Можно было драться с Чингисханом и подставлять головы под его топоры — или покориться и платить ему дань. Простой же выбор. А с немцами не так: можно драться с ними и погибать — или сдаться им и все равно погибнуть. Они могли бы натравить одну половину страны на другую, но тонкости недостает. Русского сознания они не понимают, им бы только жечь.
В Колиных словах звучала некая правда, но мне казалось, что фашистам неинтересно вторгаться к нам тонко. Они не хотели понимать ничье сознание — по крайней мере, низших рас. Ведь русские — дворняги, полукровки, их породили орды викингов и гуннов, их насиловали бессчетные поколения обров и хазар, кипчаков и печенегов, монголов и шведов, их разлагали и заражали цыгане, евреи и забредавшие в эти края турки. Мы — дети тысяч проигранных битв, тяжесть поражений давит нас гнетом. Мы не достойны жить дальше. Немцы усвоили урок Дарвина и пересмешников: жизнь должна приспособиться — либо вымереть. Вот они к суровой реальности приспособились; а мы, вечно пьяные ублюдки русских степей, — нет. Мы обречены, а немцы исполняют свое предназначение в эволюции человечества.
Но всего этого я говорить не стал. Я только ответил:
— Но французам же они лазейку дали.
— Все французы, у которых кишка была не тонка, перемерли по пути из Москвы домой в тысяча восемьсот двенадцатом. Думаешь, шучу? Слушай, сто тридцать лет назад у них была лучшая армия на свете. А сейчас они — бордель Европы, сидят и клиентов ждут. Я неправ? Что с ними стало-то? Бородино, Лейпциг, Ватерлоо. Подумай только. Из их клеток вымыло все мужество. Их маленький гений Наполеон кастрировал весь народ.
— Уже темнеет.
Коля взглянул на небо и кивнул:
— Если не успеем, выкопаем землянку и до утра продержимся.
Он шел быстрее, ускоряя наш и без того не прогулочный шаг. А я понимал, что скоро сломаюсь. Вчерашний суп остался лишь изумительным воспоминанием. Пайковый хлеб, подаренный сержантом, мы съели еще утром. Каждый шаг давался мне с трудом, словно ботинки стали свинцовыми.
Уже так похолодало, что сводило зубы: дешевые металлические пломбы от мороза сжимались. И пальцы в толстых вязаных варежках немели, поэтому я сунул руки в глубокие шинельные карманы. Кончика носа я тоже не чувствовал. Ничего так себе шуточка — всю жизнь хотел себе нос поменьше, а еще несколько часов в этом лесу, и носа у меня не останется вообще.
— А мы будем копать землянку? Чем, интересно? Ты лопату взял?
— Ну руки же у тебя не отсохли. И нож есть.
— Нам надо куда-нибудь под крышу.
Коля театрально оглядел темнеющие леса, будто в каком-нибудь пне сейчас откроется дверь.
— Нету здесь никакой крыши, — сказал он. — Но ты же теперь боец, я тебя призвал в строй, а бойцы спят там, где глаза сомкнут.
— Это очень красиво. Но нам надо под крышу.
Он уперся рукой мне в грудь, и я было решил, что он на меня разозлился, раз я упорно не желаю ночевать на морозе. Однако он меня не упрекал — он меня придерживал. Подбородком он мотнул в сторону подъездной грунтовки, бежавшей параллельно рельсам. В паре сотен метров, в сгущавшихся тенях, но все равно на виду, спиной к нам, стоял советский солдат с винтовкой на плече.
— Партизан? — шепнул я.
— Нет, регулярные части.
— Может, мы Березовку отбили? Контрнаступление?
— Может, — прошептал Коля. Мы осторожно подкрались к часовому. Никаких паролей мы не знали, а вооруженный человек не станет разбираться, действительно ли мы русские или только прикидываемся.
Когда до часового осталось метров пятьдесят, Коля поднял руки над головой и заорал:
— Товарищ! — Я тоже поднял руки. — Не стреляй! У нас особое задание!
Часовой не обернулся. В последние месяцы от взрывов многие теряли слух — контузии, пробитые барабанные перепонки. Мы с Колей переглянулись и подошли еще ближе. Солдат стоял по колено в снегу. Слишком уж неподвижно стоял. Живой человек не может стоять статуей на таком морозе. Я хорошенько огляделся вокруг — не ловушка ли? Но в лесу все было тихо, только ветви берез постукивали на ветру.
Мы подошли к солдату. В свое время он наверняка был громилой: низкий лоб, ручищи-топорища. Но умер он много дней назад, и бумажно-белая кожа на лице натянулась туго, еще немного — и порвется на черепе. Прямо под левым глазом у него виднелась аккуратная дырочка от пули, вокруг замерзла кровь. На шее висела на проволоке фанерка, и по ней черным было выведено: «PROLETARIER ALLER LANDER, VEREINIGT EUCH!» Я по-немецки не говорил, но фразу эту знал, как знали ее все девчонки и мальчишки в Советской России, которым приходилось высиживать бесконечные уроки политической грамоты. Пролетарии всех стран, соединяйтесь!