Шрифт:
Интервал:
Закладка:
4.4. Истинный ученик ждет проговорки учителя, в которую вцепившись, выудишь его тайну. Или тогда уж остается ждать, пока он тебе вручит ее добровольно. Но учитель, в свою очередь истинный, конечно, понимает, что вряд ли тебе пойдет впрок незавоеванное знанье. Ученичество я себе представлял как тяжбу, где ставка – время, ибо время учебы всегда неритмично. Может быть, я не любил учителей за их власть над моим временем, – их метроном всегда чирикал вовсе не в лад с моим. Теперь же мне предстояло освоить манящее, пространственное время.
Свою учебу я начал вполне наивно, именно с прямого повторенья всех кошачьих движений. Забавное, наверняка, было зрелище, – я и сам внутренне хихикал, будто себя наблюдая со стороны. Вполне взрослый, не юный уже мужчина изгибал спину по-кошачьи, совершал якобы кошачьи прыжки, пытался свернуться клубочком. Выглядело вовсе, конечно, не по-балетному, малоизящно, – но ведь первые шаги. Да и какой балет, если он без музыки? Раньше я музыку любил, упивался ею. Потом стал чураться, хотя знал ведь, что музыка обновляет душу, – без нее душа так в себе и погрязнет. Но не к этому ль я и стремился? Так что, не балет, а гимнастика. Трудно было, признаюсь. Понятное дело, что и мышцы мои, и костяк приучены к движениям человеческим, достаточно корыстным, не щедрым, заученным позам труда и отдыха. После первых опытов кошачьей гимнастики у меня все кости ломило, зудели все мышцы до единой, – даже не знал, что их так много. Мысль разгуливала по всему телу, не холодком уже, а будто зараженная невесть где до сих пор таившимся темным чувством. Оттого становилась встрепанной, смятенной и дикой, – ни малейшего признака в ней сперва не обнаруживалось предполагаемой в кошках чистоты и непосредственности. Только разве что одна поза далась мне легко и подарила уютный покой: как раз именно – свернувшись клубочком, уткнув голову в колени. Но что удивительного, коль это положенье зародыша в матке?
Я проявил упорство, обычное для меня в самообразовании, и постепенно, далеко не сразу, но ежедневная такого рода гимнастика перестала мне быть лишь обузой, насилием над собой. У меня было еще одно полезное в этом деле свойство – некоторая инертность натуры. В любую ситуацию я вживался с трудом, зато весьма прочно. Наверняка и в такую обширнейшую, как вся моя жизнь, что будет, впрочем, доступно заметить лишь с высоты ангельского полета. А пока кошачеподобный жест исподволь становился моей натурой. Даже сам шаг, кажется, обрел вкрадчивую кошачесть, пускай и чуть пародийную. Притом что старался подметить любое кошачье движенье, своей гимнастикой я занимался втайне от зверька, чтоб его не смутить уродством моих потуг. Запирал от кошечки дверь. Она ж, как всегда чуткая, в нее скреблась, требовательно, даже вредно мяукая.
4.5. Учитывая свойства кошачьего времени и, в соответствии с ним, безэтапность обучения, не скажу, сколько дней, недель, месяцев, может быть, лет оно продолжалось. Наконец я решил, что уже чуть поднаторел в зверином жесте. После чего захотел продемонстрировать зверьку свои умения. Не с гордостью, наоборот – с опаской. Боялся полной обструкции, – что зверек исполнится ко мне еще большим омерзеньем, чем когда я пытался огласить звучанье кошачьей речи своей для того непригодной гортанью. Кстати, только ли дикость созвучий зверька возмутила? Может, я, сам того не желая, произнес какую-то непристойность? Обхамил, сделал гнусное предложение. А ведь и сейчас могу вопиюще нарушить кошачий этикет.
Я прошелся вокруг дремавшей кошечки со сдержанной повадкой сытого кота. Она будто не замечала, хотя навострила уши. Я применил жест изощренней – выгнул спину, поцарапал ковер ногтями. Зверек лениво открыл глаз, видимо, привлеченный шорохом, глянул на меня удивленно. Потом, иронично зевнув, опять задремал. Я был проигнорирован, что тоже обидно, но все ж не освистан, как в прошлый раз. Значит, по крайней мере, не нарушил этикета, повел себя с кошачьей точки зренья пристойно. И то хлеб.
Постепенно, продолжая тренировки, я почти усвоил кошачье мышление телом. Моя обновленная мысль, теперь согласная мышечным усилиям, не задевала сознания, что запустело от сожалений, тревог, упований, а главное – памяти, растиравшей мою жизнь, будто жерновами. То была нерефлектирующая, пустынная мысль, однако напряженная, пронизанная вселенскими токами. По ночам, когда я сворачивался клубком на подстилке, мне теперь снились кошачьи сны. Довольно мутные, с обычным мотивом гонки-преследования, где сам я угадывался в когтисто-хищном образе. Да и не только на подстилке. Что я во сне мяукаю и пофыркиваю, мне поведала одна из моих случайных подруг. К моим женским подругам, кстати сказать, кошечка относилась безо всякой ревности, что меня, надо признать, задевало. Роняла на них презрительный взгляд и удалялась, играя хвостом. Себя вела истинно гордо, словно б хорошо сознавая свое превосходство. Даже потом не подвергала меня своему презрению и не наказывала. За проступки она меня обычно карала тем, что тайком драла обои, – за это не раз была бита веником. Впрочем, мне и без ее намеков все острей открывалось несовершенство человечьих самок.
Прилежно тренируясь каждый день, я постепенно обжился в кошачьем жесте. Иногда я подходил на четвереньках к своему зверьку, чтоб с ним потереться лбами. Зверек не возражал, но вряд ли это прибавляло нашим отношеньям интимности. А вот главное достижение – я научился шевелить ушами, каковую способность издавна полагал выдающейся. Стыдно признать, но я об этом мечтал все детство, завидуя одному ничем больше не примечательному малолетку. Стоило этому шуту гороховому слегка повести своими оттопыренными ушами, как детский коллектив уже был неспособен оценить более выдающиеся достоинства, которыми я, к примеру, по своему мненью, обладал. Так сбылась моя инфантильная мечта, как обычно они и сбываются, – уже напрасно, ибо рядом нет уж тех, с кем ею хотел свести счеты. Мне было даже некому своим новым уменьем похвастаться. Не зверьку же? Что мои робкие шевеления, достигнутые отчаянным движеньем бровей, в сравненье с точным и чутким разворотом ее ушных раковин?
4.6. Стал ли я хоть немного счастливей, чуть освоив кошачью повадку? В общем, да. Как я уже сказал, моя прежде ранящая память теперь приугасла. Привычка тела к другим позам сообщила мышленью иную форму. Смолк наконец в моем сознании разноголосый галдеж. Да и образы там вовсе поблекли, став значками и вешками, все ж, мне кажется, обозначив ментальную структуру, – иначе то, что осталось в моей голове – иль где там? – вовсе б и не назвать мыслью. А может, и впрямь теперь это и не мысль, а нечто новое, таящее опасность, как мутанты генной инженерии. Кто ведь знает, чем чревато скрещенье человека с кошкой? Своими сомненьями мне, к счастью, было с кем поделиться. Я и поделился на еще не забытом родном языке. Мой мастер мысли в ответ охотно мне преподнес очередную глыбу своего сужденья: «Да, – начал он, – почти пустое место, мысль – не мысль, легкая радужка на границе небытия, распространяющая особый аромат. Кстати, почему б котам мыслить не только движеньем, но и запахами, что тебе наверняка уж не доступно? Представь, к примеру, что для кошек запах – модальность мысли, ее интонационное богатство. Если так, то тебе вовек не постичь их язык в совершенстве, как и не освоить их мышленья. Но даже и теперешняя твоя межеумочность – полузнание, полупостиженье – все-таки лучше былого сумбура, горячечного бреда, отозвавшихся эхом чужих мнений, чьих-то упреков, собственных оправданий, – той памяти, что скорее злопамятство. Какое уж там познание, объективность? Лишь буря осатаневших эмоций, постоянно терявший нить косноязычный пересказ жизни. Как тут удивляться, что ты позавидовал кошке?»