Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Было бы все же не до конца справедливо возлагать ответственность за все эти безобразия только на Шумахера и Академическую канцелярию. В России не было привычки всерьез учиться, не было достаточных стимулов для учения, не было социальной ниши для ученых людей. Дворяне (те, кто хотел действительно получить хоть какое-то образование, а не просто отсидеться от службы) предпочитали отдавать своих детей в Сухопутный шляхетный корпус, открытый в 1731 году в бывшем Меншиковом дворце, где им давали минимальные знания и умения, необходимые в армии и при дворе. Латынь, элоквенция, физика, естественная история и прочее к ним, очевидно, не относились[27], а карьера профессора (не дающая ни чинов, ни прочного статуса) мало прельщала юных аристократов. Для священников существовала Славяно-греко-латинская академия (которая тоже, как мы видели, не ломилась от желающих учиться). Оставались выходцы из податных сословий и из мелкой служилой среды, но стремление к получению образования с их стороны государством, как мы уже замечали, особо не поощрялось, да и академическое начальство относилось к ним не без предубеждения.
Через три года, когда барон Корф решил все же организовать положенный по штату университет, «латинская гимназия», видимо, по-прежнему не могла предложить достойных (и желающих учиться!) абитуриентов. Ученый барон планировал переманить из Сухопутного корпуса тридцать молодых «шляхтичей» — но это оказалось совсем безнадежным делом. В конце концов решили выписать еще одну партию знающих латынь молодых людей из Москвы. Славяно-греко-латинская академия на запрос Сената согласилась выделить, как в 1732 году, лишь двенадцать юношей (учеников школ пиитики, риторики, философии и богословия) вместо двадцати. Что же до остальных, то, как докладывал «архимандрит и ректор Стефан», «еще 8 школьников нет откуда выбрать, понеже в вышеозначенных школах учеников всех налицо немного; а между тем не вси в понятности и надежде равны и к сей посылке достойны. А таковой малости школьников, что в вышших школах, наипаче в философии и богословии, причина, что до тых школ мало доходят, понеже инии посылаемы бывают в Санктпетербург для изучения ориентальных диалектов, и для Камчадальской экспедиции, инии в Астрахань для наставления калмыков, инии в Сибирскую губернию и с действительным статским советником Василием Татищевым, инии в Оренбургскую губернию и с статским же советником Иваном Кирилловым, инии же берутся и в Московскую типографию, и в Монетную контору, многие и бегают, которых и сыскать невозможно; еще же суть, что и по разным приказам помещаются, а искомые укрываются».
Вместе со Стефаном эту докладную подписали преподаватели соответствующих школ: учитель философии, он же префект Антоний (Кувечинский), переведенный в «учителя риторики» Кветницкий и новый учитель пиитики — Иона (Лещинский).
Ломоносов, по свидетельству биографов, вызвался ехать в Петербург добровольно, «упросив архиерея» включить его в состав группы. Вместе с ним поехали Василий Лебедев, Яков Виноградов и Яков Несмеянов из школы богословия, Александр Чадов, Дмитрий Виноградов, Иван Голубцов из философии, Прокофий Шишкарев и Симеон Старков из риторики, Алексей Барсов, Михайло Коврин и Никита Попов из пиитики (так гласили, по крайней мере, документы). Кажется, лишь трое из двенадцати новоявленных студентов добрались до настоящей науки: Ломоносов, Никита Попов и Дмитрий Виноградов. Два последних были, кстати, самыми юными из посланных в Петербург «спасских школьников»: Виноградову пошел лишь шестнадцатый год, Попову не было пятнадцати. А 24-летний Ломоносов был старше всех.
6
В Петербург группа прибыла как раз в Новый год. Через два дня, 3 января 1736 года, двенадцать студентов поступили на содержание Академии наук. Как выглядел город в то время? Вот как описывает его П. фон Хавен, прибывший в русскую столицу спустя семь месяцев после Ломоносова.
«По обеим берегам реки стоят прекраснейшие каменные здания, все одного типа, четырехэтажные и окрашенные в желтый и белый цвет. Не менее получаса плывешь вверх по Неве, пока наконец не подплываешь к корабельному мосту, ведущему с Дворцовой стороны на Васильевский остров. Однако самое прекрасное в панораме, постоянно находящейся перед глазами, — это крепость, представляющая собой не меньшее украшение, чем находящийся внутри нее кафедральный собор…»
Плашкоутный (наплавной) мост, который имеет в виду фон Хавен, находился к западу от Адмиралтейства, близ Исаакиевской церкви (маленькой церкви, на месте которой в следующем столетии вырос огромный собор). За переход моста брали с пешехода копейку, а с подводы — пятак. Но зимой такие мосты, конечно, снимали: Неву переходили по льду, который был тогда каждую зиму толст и прочен. Когда весной шел ледоход, на набережной стоял такой грохот, что разговаривать было невозможно. В эти дни (и еще несколько недель поздней осенью) остров (который в конце правления Петра предполагали сделать центром города) был отрезан от других районов. К тому же он сильнее всего страдал во время наводнений. Потому Анна Иоанновна все-таки решила устроить свою новую резиденцию на левом берегу Невы. За несколько месяцев до приезда Ломоносова молодой архитектор-итальянец «граф Варфоломей Расстреллий» начал перестраивать частные дома близ Адмиралтейства под большой императорский дворец. Получилось не слишком красиво (сам же Растрелли спустя пятнадцать лет снесет свои ранние строения и начнет возводить на его месте нынешний Зимний дворец), но просторно. Анне Иоанновне с ее огромным штатом егерей, карликов и шутов было где развернуться. Пока, впрочем, государыня продолжала жить в старом дворце (на месте нынешнего Эрмитажного театра). Дворец на Васильевском острове, который начали строить в первые месяцы правления Петра II, так и стоял недостроенным. К западу от него начинался Меншиков дворец, в котором разместили Сухопутный шляхетный корпус; к востоку от недостроенного дворца перпендикулярно Неве тянулись корпуса Двенадцати коллегий. Перед ними начиналась огромная площадь. С севера ее ограничивали торговые ряды, с востока — Нева, делящаяся в этом месте на два рукава, с корабельной пристанью на излуке, с юга — зеленый дом с башенкой, и другой, примыкающий к нему — бывший дворец царицы Прасковьи. В этих двух домах, как уже сказано выше, и располагалась Академия наук.
Новоявленные студенты сперва жили у академического эконома Матвея (Матиаса) Фельтена, тестя Шумахера и отца знаменитого архитектора. На содержание и обучение каждого студента Сенат определил 150 рублей в год. Однако на деле выделено было лишь 360 рублей на всех — «до указу», и лишь в конце февраля. Месяцем раньше Корф распорядился выдать из собственных средств академии сто рублей на пропитание студентов и «на покупку им постелей, столов и стульев». В качестве общежития академия арендовала подворье «новогородских семи монастырей» на нынешней Первой линии.
Студенты были поручены Адодурову. Молодой адъюнкт был почти их ровесником (ему пошел двадцать седьмой год) и близок им и по происхождению (из поповичей, начинал обучение в Новгородской семинарии). Проявив в молодости математические способности, снискав благосклонное внимание Бернулли, он впоследствии с успехом занимался русской филологией, лексикографией и переводами (с русского на немецкий и с немецкого на русский). Уже в 1731 году 22-летний Адодуров составил и выпустил латинско-русско-немецкий словарь с приложением русской грамматики (представлявшей собой, впрочем, лишь сокращенный пересказ устаревшей грамматики Смотрицкого). Шесть лет спустя он выпустил учебник русского языка для немцев. В академии многие получали профессорское звание за меньшие заслуги. Но Адодуров профессором Петербургской академии наук так и не стал. Его тянуло ко двору и в политику: в 1740 году он привлекался по делу Волынского (которому переводил на немецкий какие-то «челобитные»); в 1744-м он был назначен преподавать русский язык будущей Екатерине II, в 1758-м сослан в Оренбург за политические интриги в пользу своей ученицы, а по ее воцарении, естественно, достиг вершины своей карьеры, став куратором Московского университета, а затем — сенатором. Иностранцы, общавшиеся с ним в поздние годы, восхищались его образованием и манерами — «это русский, давший себе труд поработать над собой». При этом он был достаточно дипломатичен, чтобы покорно сносить самодурство Шумахера и высокомерие немецких профессоров.