Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако время шло, наступил день, бледное январское солнце взошло на небосклон, а из залы капитула до меня так и не донеслось ни звука. Прошел день, а я по-прежнему не знал, как выбраться на свободу. Я напрягал все силы, стараясь выломать дверь, но после первого взлома ее укрепили так надежно, что все мои попытки ни к чему не привели: замок не поддавался.
Прошли еще одна ночь и еще один день, а я по-прежнему оставался под замком. По всей вероятности, дверь в залу капитула заколотили. Ведь обычно в определенные часы ее заполняли монахи и послушники, теперь же она, казалось, опустела навеки; значит, пленение мое вовсе не было результатом случайности. Во-первых, залу не могли закрыть, не имея на то особых причин; во-вторых, в монастыре не могли не заметить моего отсутствия, а если оно обеспокоило настоятеля и его помощников, им следовало бы не запирать двери, а, напротив, отворить их все настежь и пуститься на поиски. Итак, было очевидно, что меня хотят наказать за мой проступок; меж тем наступил третий день моего заключения, и я начинал находить наказание это чересчур жестоким и чересчур напоминающим времена инквизиции, когда узники выходили из темницы на свободу лишь для того, чтобы в последний раз увидеть белый свет и испустить дух от истощения. Холод и голод мучили меня так сильно, что, как ни призывал я на помощь свой стоицизм, как ни старался до тех пор, пока не стемнеет, занимать себя чтением, но все же на третью ночь силы начали меня оставлять. Отчаяние овладело моей душой, и я решил больше не сопротивляться холоду и позволить смерти положить конец моим мучениям. Ноги у меня подкашивались; поскольку неведомый гонитель убрал из библиотеки кожаное кресло, стоявшее прежде перед окном, сесть мне было некуда, и я устроил себе ложе из книг. Завернувшись в сутану, я улегся на эту неуютную постель и забылся лихорадочным сном – как мне казалось, последним в моей жизни. Утратив физические силы, я, к своему удовлетворению, сохранил силу нравственную и не поддался искушению подать голос и позвать на помощь. Впрочем, единственное окно библиотеки выходило во внутренний двор, куда послушники забредали очень редко. Три дня я тщетно высматривал, не появится ли там кто-нибудь из обитателей монастыря; двор оставался пуст; по всей вероятности, дверь, ведущую туда, заколотили так же прочно, как дверь залы капитула. Итак, я был лишен возможности потихоньку подать знак человеку сочувствующему или безразличному; унизься я до просьб о помощи, мне пришлось бы оглашать воздух громкими криками. Меж тем я слишком хорошо знал, что в таких случаях сочувственники выказывают себя беспомощными трусами, противники же делаются тем более жестокими и мстительными, чем ниже падает их жертва. Я знал, что стенания мои вызовут у одних тупой страх, а у других свирепую радость; я понимал, что палачей мои жалобы приведут в восторг, и не хотел доставлять им подобного удовольствия. Итак, это искушение я преодолел; вдобавок от голода, которого я, впрочем, уже почти не чувствовал, я так ослабел, что криков моих все равно никто бы не услышал. Я положился на волю Провидения и мысленно воззвал к Эпиктету и Сократу, а равно и к Иисусу Христу – философу, замученному фарисеями и книжниками.
Несколько часов я пролежал в забытьи и очнулся лишь оттого, что часы в зале капитула пробили полночь. И тут до слуха моего донеслись негромкие шаги; мне показалось, что кто-то приближается к двери моей темницы. Услышав шаги, я не испытал ни радости, ни удивления; у меня не осталось больше ни мыслей, ни чувств. Тем не менее легкость и быстрота этих шагов, равно как и их торжественная четкость, пробудили в моей душе некие смутные воспоминания. Казалось, особа, которой они принадлежали, была мне знакома, и я испытывал инстинктивную радость от сознания, что ко мне приближается именно она, однако сказать, кто эта особа и при каких обстоятельствах я с ней познакомился, я не мог.
Меж тем дверь в библиотеку отворилась, и чей-то нежный и мелодичный голос произнес мое имя. Я затрепетал; мне почудилось, что я возвращаюсь к жизни, однако, как ни пытался я встать или заговорить, мне это не удалось.
– Алексей! – повторил тот же голос доброжелательно, но властно. – Неужели душа твоя сделалась такой же бесчувственной, как и твое тело? Отчего ты нарушил свой обет? Ты сам назначил этот день и этот час… Сегодня исполнилось тридцать лет с того дня, как ты появился на свет нагим и в слезах, подобно всем сыновьям Евы. Сегодня тебе надлежало возродиться, отыскав среди праха, в который обратились мои бренные останки, искру, коя вновь разожгла бы в твоей душе небесный огонь. Неужели покойники, выходя из могил, обречены встречать на земле живых людей, ставших холоднее и бесчувственнее трупов?
Я снова попытался ответить, но преуспел ничуть не больше, чем в первый раз. Тогда он продолжал со вздохом:
– Возвратись же к жизни телесной, раз уж жизнь духовная в тебе угасла…
Он приблизился и коснулся меня, однако я ничего не увидел; когда, совершив немыслимое усилие, я очнулся от летаргического сна и сумел встать на колени, в библиотеке вновь наступила тишина; ничто не напоминало о том, что еще недавно я был здесь не один.
Меж тем я ощутил дуновение холодного ветра; мне показалось, что дует от двери. Я с трудом добрался до нее. О чудо! она была открыта.
Безумная радость охватила меня. Я плакал, как ребенок, я целовал дверь, словно надеясь отыскать на ней следы рук, ее открывших. Не знаю, почему я был так рад вновь обрести жизнь, с которой еще недавно был так искренне готов расстаться. Спотыкаясь от слабости и ни на шаг не отходя от стены, я двинулся вперед по зале капитула. Шел я, как пьяный; чем сильнее хотелось мне покинуть эту роковую залу, тем труднее было отыскать выход из нее. Я блуждал в потемках, и смятенный мой ум обращал просторное и свободное помещение в запутаннейший из лабиринтов. Полагаю, что я скитался по зале капитула не меньше часа, пребывая во власти невыразимой тревоги. Философия, защищавшая меня до тех пор, пока я оставался под замком, больше ничем не могла мне помочь. Свобода и жизнь манили меня, но я не имел сил сделать шаг им навстречу. Кровь моя, на мгновение убыстрившая свой бег, вновь охладела. Я бредил, как в лихорадке. Тысячи видений проплывали перед моим взором. Ноги больше не держали меня, и, обессилев от усталости и отчаяния, я рухнул на пол подле холодной стены и вновь ощутил в себе решимость умереть. Однако мысли мои мутились, и мудрость, казавшаяся прежде нерушимым щитом, в ту минуту сделалась бессильна заслонить меня от страха смерти.
Внезапно воспоминание о голосе, который я слышал во сне, ожило в моей памяти, и, с ребяческой доверчивостью препоручив себя этому таинственному покровителю, я повторил слова, которые за мгновение до того, как испустить дух, произнес Фульгенций: «Sancte Spiridion, ora pro me».
И тут зала озарилась бледным светом, как если бы в ней вспыхнула молния. Свет этот погас только через минуту, и за это время я успел заметить, что исходит он от портрета основателя монастыря, а точнее – от его глаз; казалось, аббат желал показать мне вожделенную дверь из залы капитула, подле которой я, сам того не ведая, провел последнюю четверть часа. «Будь же благословен, о блаженный дух!» – воскликнул я и, ощутив внезапный прилив сил, бросился вон из залы.