Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сколько тебе было лет, когда ты приехал в Аргентину?
— Почти восемь.
— Ты был не так уж и мал. Ты помнишь, как вы жили в России?
— Да, довольно хорошо. У меня было счастливое детство, хоть я тогда этого не понимал.
— Коммунисты тогда уже были при власти? — с сомнением спросила Мария Виктория.
— Революция началась в 1917-м. Посчитай, только не накидывай слишком много лет, а то я помню, сколько мне. Я сын революции — родился и вырос при коммунизме. Из-за революции семье пришлось отречься от титулов. Ты сейчас с графом говоришь.
Мария Виктория выглядела растерянно, но почти сразу поняла, что я дурачусь. Она рассмеялась, а Хосе Мануэль решил развить эту тему:
— Я читал, что это было ужасное время. Расскажи нам, что ты запомнил.
— Не стоит ворошить прошлое. Я бы лучше о вас послушал.
Вот уже много лет я, по собственному решению, старался не распространяться о семье. В Аргентине я часто использовал эту тему, чтоб в припадке нарциссизма хоть какое-то время побыть в центре внимания. В последние три года, в изгнании, мы были обречены на анонимность и все меньше помнили о ценности того, что составляло нашу идентичность; кроме того, наше прошлое совершенно никого не интересовало.
Одним из важнейших аспектов изгнания является замещение привычной рутины незнакомым опытом и неведомыми действиями. Если же эти неведомые действия еще и не отображены в знакомом тебе языке, в таком случае их усвоение требует многих лет, если не всей жизни. Кроме этого, есть еще грусть от разлуки с родными местами и исчезновение правил, которые принимались бы сами собой, принимались бы как должное. В изгнании стираются связи с недавним прошлым, истекает срок действия привязанностей к своим корням, ты перестаешь принадлежать к какой-либо культуре, ты больше не можешь свободно дышать. Ты плаваешь в пустоте, и нет места, к которому можно было бы пристать, которое ты принял бы и которое приняло бы тебя за своего; и когда ты пытаешься ухватиться за какие-то ничтожные остатки того, чем был когда-то, будто утопающий за соломинку, тебя это не спасает — ты не ощущаешь себя полноценным человеком, тебе больше не интересны окружающие, да и ты сам тоже.
Когда мы приехали в Мадрид и пытались влиться в определенный круг людей, кичившихся пониманием политической ситуации и принадлежностью к интеллектуалам, я пытался овладеть словарем, который позволил бы мне донести наиболее ценные, по моему мнению, истории, с тайным намерением быть принятым на равных. Я был убежден, что возможность узнать нас поближе будет воспринята с энтузиазмом, но, как это часто со мной случалось, я ошибся. Наши новые друзья не были способны поддержать этот монолог, в особенности монолог, исходящий от чужака, который даже представить себе не мог, что его рассказы не представляют никакого интереса.
Иногда я встревал в диалоги, исключавшие какую-либо большую смысловую нагрузку. Они ограничивались анекдотическими ситуациями или обменом забавными, изобретательно построенными провокационными фразами: это был ключ к принятию на равных.
Я предпочел отказаться от своих диалектических амбиций, взращенных в аргентинских кафе (где я просиживал часами), и подчинился местным правилам, исключавшим личностные диалоги.
Я стал практиковаться в притонной культуре, где посетители болтали одновременно и где никто не слушал ни себя, ни других, набивая рот строганиной и пивом, или вином, и хамски разбрасывая на пол салфетки и объедки.
Обмен идеями, элементарный диалог, не говоря уж о рефлексии, игнорировался или просто не поощрялся ввиду общего акустического фона.
В этом сумасшедшем доме собеседник превращался в сосуд, в который можно было слить слова, что вертелись на языке и просились наружу. «Другой» не представлял интереса: он существовал лишь как ответ на твою потребность говорить. И отсутствие интереса никого не беспокоило, схватись за первого попавшегося под руку, и он изобразит все, что тебе надо. Удивительная привычка, к которой тут относились снисходительно и терпимо, — обоюдный словесный онанизм.
В момент, когда я отказался говорить о прошлом, у меня появилось предчувствие, что судьба преподносит мне подарок: вокруг горы, и есть мужчина и женщина, двое незнакомцев, которым не все равно, кто мы такие и откуда пришли. Как же мне удержаться от соблазнов, которые пробудил во мне их интерес?
Хосе Мануэль задал мне вопрос, не подумав о последствиях. Я мучился желанием ответить ему, но в то же время меня сдерживало присутствие Дины, которая столько лет стоически терпела то, как я оттачивал свои монологи.
Мы оба хотели отдохнуть на этих выходных, а перспектива выслушивать мой репертуар была бы несправедливой по отношению к ее потребности расслабиться. Из соображений такта я решил не вдаваться в пространные рассуждения о себе и своей жизни и поддержать общую беседу. И наши собеседники не возражали.
— Рассказать о себе?
— Очень вас прошу, — настаивал я.
Хосе Мануэль одарил меня скептической ухмылкой и сказал:
— Оно того не стоит. Обычная история — учеба и практика. Жизнь врачей — это закрытый мир. Ни на что не хватает времени. Мы можем говорить лишь о болезнях, лекарствах и смертях, а развлечения сводятся к критике в адрес коллег. Другое дело вы…
Мы начинали беседу, обращаясь к друг другу на «вы», и, совершенно не сговариваясь, перешли на «ты». Символизировала ли эта грамматическая перемена сокращение дистанции от формальной до интимной? Ни в коем случае.
Я вырос в стране, где, в мое время, отношения начинались с «вы» и на «вы» заканчивались. В Аргентине редко кто-то кому-то тыкал. Давние приятели осмеливались тыкать только после долгих лет плотного общения, а то и вовсе никогда. В семьях супруги традиционно общались между собой на «вы», даже оставаясь наедине. Никто не осмеливался тыкать родителям.
Когда я впервые попал в Мадрид, меня пригласили на прием в один аристократический дом, где ретроградные формальности в общении были признаком уважения. Я был молодым (по сравнению с хозяйкой) и спокойно воспринимал обращение на «ты». Со своей стороны, помимо «очень приятно» и «сеньора», я использовал «вы» в общении с ней, что было встречено резким неприятием.
— Почему ты мне выкаешь? — спросила она, явно обидевшись.
— Из уважения, — ответил я.
— Из уважения надо тыкать. Запомни раз и навсегда: в Мадриде на «вы» обращаются только к прислуге.
За эти три года я так и не привык к тыканью, и то, что я совершенно безропотно стал так обращаться к незнакомым людям, вызвало у меня чувство родства и иллюзорные надежды на то, что между нами может возникнуть что-то вроде дружбы.
— Другое дело мы, — повторил я за ним, сменив местоимение. — А что мы? Думаю, ты в нас ошибаешься. Жизнь врача почти так же или настолько же увлекательна, как жизнь первопроходца, если можно так сказать. То, что вы делаете ежедневно, интересно даже в мелочах: зависит от того, как с этим живешь и как об этом рассказываешь. В твоем случае несомненно то, что ты всегда зришь в корень, докапываешься до сути.