Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За столом между тем установилось тягостное молчание, так как ньюйоркеры уже успели окатить крымцев пренебрежением и не успели еще переварить ответного добродушия. Лючия Кларк с очень недвусмысленной улыбкой смотрела через стол на Лучникова, как будто впервые его увидела, явно просилась в постель. Крис и Макс мрачновато переговаривались, как будто они не муж и жена, но лишь товарищи по работе. Володя Гусаков, как и полагается советскому новому эмигранту, стеснялся. Жена его Мирра каменной грудью, высоко поднятым подбородком как бы говорила, что она будет биться за честь своего мужа до самого конца. Лучников старался не глядеть на ньюйоркеров, чтобы не разозлиться, и успокоительно улыбался в ответ Лючии Кларк: легче, мол, Галка, легче, не первый день знакомы. Букневски и Стокс, развалившись в креслах и выставив колени, переглядывались, подмигивали друг другу, посмеивались в кулак, но явно чувствовали себя как-то не в своей тарелке, что-то им мешало. «Неизвестная девушка», кажется, порывалась смыться. Один лишь Петр Сабашников чувствовал себя полностью в своей тарелке: он мигом актерским своим чутьем проник в сердцевину ситуации и сейчас с превеликим удовольствием разыгрывал участника тягостного молчания, застенчиво сопел, неловко передергивал плечами, быстренько исподлобья и как бы украдкой взглядывал на соседей и тут же отворачивался и даже как будто краснел, скотина эдакая.
– Да что же ты там возишься, Джек?! – прервал молчание Лучников.
Хэлоуэй подошел и сел во главе стола.
– Мы выбирали вина, – сказал он. – Сейчас это очень важно. Если неправильно выберешь вино, весь обед покатится под откос, и все вы через два часа будете выглядеть как свиньи.
Тут все засмеялись, и «тягостное молчание» улетучилось. Огромная фигура, добродушные толстые щеки и маленькие цепкие и умные глазки во главе стола внесли гармонию. Вина оказались выбранными правильно, обед заскользил по накатанным рельсам: авокадо с ломтиками ветчины, шримпы, черепаховый суп, почки по-провансальски, шатобрианы – «Липп» под дирижерскую палочку Октопуса не давал гостям передохнуть.
Лучников стал рассказывать Лючии и Джеку про дипломатический демарш Пети в подкомитете ЮНЕСКО. Дипломат притворно возмущался – «как ты смеешь выставлять меня в карикатурном свете!». Лючия хохотала. Ньюйоркеры, заметив, что русские дворяне не очень-то кичатся своей голубой кровью, с удовольствием похерили манхэттенский снобизм. Разговор шел по-английски, и, глянув на Володю Гусакова, Лучников подумал, что тот, быть может, не все понимает.
– Что-то я не все понимаю, – тут же подтвердил его мысль Володя Гусаков. – Что это такое забавное вы рассказываете о процентах свободы?
Простоватое молодое лицо его покрылось теперь сеточкой морщин и выражало настороженную неприязнь. Быть может, он как раз все понял, может быть, даже больше, чем было рассказано.
– Джентльмен шутит, – ломким голосом, поднимая подбородок, сказала его жена. – Наша боль для него – возможность поострить.
Американцы не поняли ее русского и рассмеялись.
– Мирра оф Москоу, – сказал Букневски. – Леди МХАТ.
Рука дискобола через стол легла на плечо Володи Гусакова.
Лучников вдруг заметил, что маленькие глазки Джека не сияют, как обычно, а просвечивают холодноватой проволочкой W. Только тогда он понял, что это не просто дружеский обед, начало очередного парижского загула, что у Октопуса что-то серьезное на уме. Он смотрел то на Джека, то на Володю Гусакова. Новые эмигранты для всего русского зарубежья были загадкой, для Лучникова же мука, раздвоенность, тоска. По сути дела, ведь это были как раз те люди, ради которых он и ездил все время в Москву, одним из которых он уже считал себя, чью жизнь и борьбу тщился он разделить. Увы, их становилось все меньше в Москве, все больше в парижских кафе и американских университетских кампусах. В Крым они наведывались лишь в гости или для бизнеса, ни один не осел на Острове О’кей: не для того мы драпали от Степаниды Власьевны, чтобы снова она сунула себе под подол.
Он хотел было что-то сказать Володе Гусакову: дескать, напрасно вы обижаетесь, я не над вами смеюсь, а над собой… но вдруг пронзило, что Володя Гусаков и его жена Мирра Лунц не поймут ничего, что бы он ни сказал, как бы он ни сказал, на каком бы языке, хоть на самой клевой московской чердачной фене. Вот она, пропасть, это и есть тот самый шестидесятилетний раскол в глыбе «общей судьбы».
– Вы, русские, – мазохисты, – засмеялся Джек. – Андрей и Володя, как знаток славянской души я вас развожу на десять минут.
Он встал, положил одну руку на плечо «неизвестной девушки» – пойдем с нами, пуссикэт, – и подмигнул Лучникову – надо, дескать, обмозговать наши блядские делишки. Лучников, однако, уже понимал, что разговор пойдет о другом.
Конечно, этот поход вниз, в бар, затянулся не на десять минут, а на все тридцать. Разумеется, в липповском баре оказалось у Хэлоуэя не менее трех знакомых, как раз не менее и не более трех человек восседали там на табуретках. Один из знакомых, некий гонкуровский лауреат, похожий скорее на пьянчужку-часовщика, чем на утонченного французского писателя, оказался к тому ж лучшим другом Октопуса, и это тоже было нормально, потому что из трех знакомых один всегда был его лучшим другом. С барменом тоже было какое-то общее прошлое, какие-то сложные отношения, возникшие в последний приезд, какая-то жалоба какого-то мосье Делану, визиты комиссара Привэ, который все-таки оказался, как и предполагал бармен, хорошим парнем, мосье Октопус ошибался на его счет, но во всяком случае на теперешний момент никакие неприятности в VI арандисмане Парижа ему не угрожают, потому что мосье Привэ полностью соответствует своему имени, это «Привэ», это старая Франция, мосье Октопус, где люди умели смотреть друг другу в глаза и понятия не имели о кошмарных чудищах социализма, компьютерах, мосье, наступающих на нас, прошу понять меня правильно, из Америки, а вовсе не из России, как полагают некоторые, эти чудища социализма, хранящие память обо всех твоих пустяковых прегрешениях, мосье, будь это перевернутый столик в кафе, или пощечина негодяю, или грошовое полотенце, пропавшее в отеле,