Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— У него нет ванны? — спросила меня внучка, оплакивая смерть березы.
— Есть! — сказала я.
— Тогда зачем ему баня? — внучка размазывает слезы по всей мордахе, но она уже не плачет, она остановилась перед загадкой жизни, которую я ей должна объяснить.
И я рассказываю ей сказку о роли бани в жизни русского человека, почти всегда живущего в холоде. Про то, как баня лечит и как после нее выздоравливают, и пока у меня все идет гладко. Но взятый сказочный мотив сбивается на фальшь. Я помню, как после войны у нас построили общую баню и как однажды по недосмотру бабушки я туда попала. И бабушка поставила меня дома в таз и вручную перемыла заново. Потому как еще неизвестно, какую болезнь я могла принести из общей помывочной.
Конечно, я не рассказываю это внучке, я ей про то — как прыгают в снег разгоряченные люди, которые потом возвращаются в жар и бьют себя вениками, поливая при этом квасом раскаленную печку.
И тут справедливо сказать: не говори о том, чего не знаешь. Не жарилась, не прыгала… Это верно. Но в бане бывала, учась в университете, и шайку брала, и не знала, куда девать номерок от шкафчика, но главным было чувство срама, не личного, а какого-то надмирного срама наготы и беззащитности.
— Мы будем ходить в эту баню? — спрашивает внучка.
— Нет, — говорю я. — Она же не наша.
— Слава Богу! — кричит внучка.
Нет, что-то у меня не получилось с романтикой плескания квасом.
Но не про срам же говорить? Он был у меня от личных комплексов, что худа и угловата, а понятия, что это хорошо, тогда еще не было. Большие и мокрые женщины были королевами, от них шел жар и дух.
Внучка же убежала, и я услышала, как она рассказывала товарищам по детству про погибшие деревья, «хотя у человека есть ванна». Детский народ говорит, что раз так, то они отомстят и спалят баню. За ту березу.
Бить тревогу я не стала — бани еще не было, лето шло к концу, но я поняла, что на следующий год у меня будут другие интересные темы: про «красных петухов». Пожар Москвы 1812 года и про то, что мстительность — это плохое человеческое качество.
Пока же только готовится место для бани. Еще даже не завезен материал. Мало ли что случится? В России нельзя загадывать на завтра, а уж на год!
Но однажды на участок будущей стройки въехал грузовик, и с него была снята очень странная, огромная, запеленутая в полиэтилен вещь. С моего любопытного крылечка было хорошо видно трудное стягивание вещи с кузова. Работяги кряхтели и матерились, не зная, как ухватить это нечто. В конце концов они бухнули это на землю, а потом подтащили и уложили это на освобожденную для бани территорию. Штука встала точнехонько, мужики на нее сели и стали выпивать, потому что таков первый закон динамики жизни русского человека: сделал выпей.
Разговор их до меня долетал отрывочно и казался бессмысленным. Мужики говорили, что такое дешевле спалить, чем с ним возиться, другие же не соглашались, ссылаясь на старое время, когда такое делали о-го-го как! Старое, оно, мол, еще сто лет простоит. Сошлись на том, что дело покажет.
Я порадовалась такому их резону, ибо сама знаю: пока не начнешь что-то делать, ничего и не поймешь. А начнешь — глядишь, дело тебе подсказывает, куда тебе ковылять дальше. Как говорила моя бабушка, глаза боятся, а руки делают. Но тут до уха долетел чей-то накаленный голос, и я испугалась, не вызревает ли драка. Драка в двух десятках метров от тебя — вещь опасная, и я решила, что надо звать внучку, запирать двери и тушить свет. Но прислушалась. Оказывается, мужики кричали о философской категории — о времени. «Время — сволочь», кричал тот, что приходил ко мне голый по пояс, а пьяный до пят. «Оно, — кричал он, — только с виду день, ночь и стрелки, а на самом деле оно…» Мужик замер, ища слово поточнее, и вдруг заорал: «Время — оно прокурор!»
— Это кому как… А кому адвокат, — ответил ему кто-то из сидящих.
— Нет, прокурор. Посмотри на Ленина, Сталина.
— Нет, адвокат, посмотри на царя.
— Через сто лет каждый умный, а ты возьми сегодня…
— Сегодня — это сегодня. Оно еще тут. На него суда нет.
— Это почему же?
— Потому что все смутно, потому как близко. Давай приставимся друг к другу носами, и что ты увидишь…
— Кто-то про это уже говорил.
— Я и говорил. Надо отъехать… И чем дальше, тем все станет яснее.
— Кому?
— Людям.
— Но мы-то будем в могиле… Про мое время узнает Райкин правнук, да срал он на это… У него своя будет беда, и что — снова сто лет ждать, чтоб узнать, откуда эта зараза явилась уже у него и отчего он мается?
— Так ведь на ошибках учатся. К примеру, на наших. Пусть учится твоя Райка…
— Никогда, — закричал мой знакомый, — никогда! Русский каждый раз живет, как в первый раз. Ему иначе неинтересно… Думаешь, я не понимаю, что я пьянь и голь, и отец у меня был пьянь и голь и дед… Но я сам все решаю: плевать, что до меня; мне так жить нравится.
— Генетика, — сказал кто-то.
— Жопа ты! — ласково ответил пьянь и голь. — Жопа! Когда я выбрал свой путь, ее еще у нас не открыли… Хотя тот еврей горох давно посеял, а потом сказал, что никакой разницы — горох, человек или курица. Ну, сообрази — это умно? Я тогда еще в девятый ходил. Я понял, что могу разбить еврея и его науку, у меня голова все тогда складно придумала, но на хрена мне это надо? Я не подчиняюсь ни гороху, ни другой глупости. Я сам живу, как решил. Мог стать ученым, а не захотел, и все. Неинтересно это мне.
— Я тоже слышал про этот горох. Дурь…
— Человек сильней науки, это точно. Нет такой силы, чтоб взять и из меня сделать не меня. Что я, дамся что ли? Вот это и есть генетика, — бубнил кто-то.
Они загудели, возбужденные мыслью не даться науке, не подчиниться ей, заразе такой. И я поняла: большой драки не будет. Они все заодно. Накостыляют только тому, кто упорствует за генетику.
Я не заметила, как они ушли, полиэтилен шелестел в мою сторону, значит, ветер был западный. Уже темнело — ведь кончался август, пришла внучка, стала канючить, чтоб я отпустила ее еще погулять, я не разрешила. Тогда она взяла мяч и стала лупить им в стенку. Наша собачья будка (дача) стала дрожать и предсмертно стонать, мне жаль было времени тишины, поэтому я и поймала брошенный мяч. Почему-то приятно было ощущать в руках молодой трофей. Я крикнула внучке: «Лови!», — она подпрыгнула, но мяч с крылечка пошел высоко, легко перелетел ограду участка и шлепнулся прямо в полиэтиленовую тайну.
— Пошли-ка за мячиком, — сказала я девчонке.
Я шла по кромке крапивы, та мне что-то шелестела, девчонка бежала впереди и уже перелезла через низкий заборчик, который разделял наши участки. Собственно, мне можно было и не идти, пока я добрела до заборчика, внучка уже возвращалась с мячиком; идти дальше не было смысла.