Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Альберт пил кокосовое молоко и ел мясо крокодилов, по вкусу напоминавшее курятину. Из него выходило семь сортов дерьма, но ни один из него не выбивали.
Он сумел вырваться на свободу.
— Это никогда не закончится, — сказал однажды Ханс Йорген.
Но это закончилось. Когда ты становишься матросом, тебе семнадцать лет и ты достаточно силен, чтобы постоять за себя, — это заканчивается. Альберт смотрел на черных и коричневых людей, разгружавших бриг. Они себе не принадлежали. Они принадлежали плетке, и он думал: как бы сложилась его судьба, если бы он был одним из них, если бы удары сопровождали его всю жизнь, до самой могилы? Сломался бы он под конец? Или стал бы искать кого-нибудь, на ком можно выместить все свои унижения, только чтобы почувствовать себя человеком? Нашел бы себе Каро, чтобы убить, дом, чтобы сжечь, женщину, чтобы свести с ума?
Каждую зиму мы встречались в Марстале и разглядывали друг друга. Мы становились мужчинами — с глубоко запавшими глазами, выпирающими, припухшими скулами, как будто удары, которыми нас награждали, навечно оставили на них свой след. Но руки наши стали большими, а ладони твердыми. На плечах вздувались мышцы, а под синей паутиной татуировок боролись за место вены и жилы. Мы мужали и крепчали наперекор плетке.
Альберт не вернулся домой.
Он отправился в Гамбург и снова ушел в плавание, на сей раз в Южную Америку. По возвращении сошел в Антверпене и нанялся на ливерпульский барк, идущий в Кардиф за углем. Хотел выучить английский.
Когда боцман выкрикивал: «All hands up anchor!»[12] или «Heave, my hearties, heave hard!»[13] — парень слышал голос отца. Его «папа тру» снова был с ним. Альберт помнил американские словечки, которые так раздражали мать и восхищали братьев.
— Хангре[14], — сказал он в кают-компании.
Все закачали головой и засмеялись.
— Монки[15], — сказали они.
Прошло много времени, прежде чем Альберт понял, что его «папа тру» никогда не говорил на американском языке. Пиджин-инглиш — язык китайцев и канаков — вот чему научил его «папа тру». Языку каннибалов.
Альберт пересек экватор и принял морское крещение, как когда-то его «папа тру». Ему пришлось целовать рябую Амфитриту, из испещренной рытвинами щеки которой торчали острые гвозди. Его вываляли в жире и саже, русалки и негритята удерживали его под водой, пока легкие не начали лопаться. Его побрили ржавым ножом, и оставшиеся после этого шрамы он с тех пор скрывал под бородой.
Он выучил песню, которую пел нам много лет. И всегда говорил, что это самая правдивая песня, какая только написана о море.
Он забирался южнее мыса Горн. Слышал крик пингвина в чернильно-черной ночи, стал бывалым моряком. Заходил в Кальяо и на Лобос, гуановый остров к югу от экватора. Вернулся в Европу. Нанялся на трехмачтовик «Нова-Скотия» и отправился в Нью-Йорк, там сошел на берег. Захотел наняться на американское судно, где хорошо платили. А может, это в нем заговорил «папа тру» с его мечтами об Америке.
Но не «папа тру» встретил его на борту барка «Эмма К. Лейтфилд», о нет: там его ждали Исагер и плетка, и на сей раз пришел час довести дело до конца.
Позже Альберт говорил нам, что никогда не забудет тот миг, когда ступил на борт этого судна.
Мы спросили, неужто он и вправду не знал, каково нашему брату приходится на американских кораблях? Что там частенько случаются мятежи, штурмана выбирают не за умение, а за силу и борцовские качества, а кулак и револьвер отдают приказы чаще, чем капитан? Неужели Альберт ровно ничего об этом не слышал?
Альберт отвел глаза и усмехнулся, словно в глубине души все знал, но не желал признаваться.
Затем наш приятель поднял взгляд.
— Нет, — произнес он, — я не подозревал, что будет настолько скверно. Десять месяцев в аду. Что такое ад, я, правда, знал. Но вот как оттуда выбраться — как раз этому проклятый Исагер нас и не научил.
* * *
У мачты «Эммы К. Лейтфилд» стояло семнадцать человек. Шестеро из них были скандинавами. Единственные, на взгляд Альберта, настоящие моряки на борту. Нас его мнение не удивляло: мы всегда стояли за своих. Альберт пришел к такому выводу на основании одного-единственного наблюдения: когда экипаж поднялся на борт, на ногах могли стоять только скандинавы.
К борту корабля подошла шлюпка. Стадо пьяных в стельку французов втолкнули на палубу двух страшных на вид crimps — вербовщиков. У этих сухопутных акул был договор с boardinghouse — пансионом, где карманы французов уже успели освободить от последних деньжат. За ними последовали вдребезги пьяные итальянцы и греки. Третья шлюпка привезла пьяных же англичан и валлийцев. Под мышкой они зажимали маленькие свертки с одеждой. Вот и все их имущество. Волосы нестриженые, лица в шрамах. Из карманов торчат полупустые бутылки с виски. Заплетающимся языком они орали что-то на всевозможных языках, но происхождение у всех было одно: отребье с самого дна портового города.
Толку от них не было никакого. Они вытаращились на якорные цепи, словно понятия не имели, что это за штуки. Задрав голову, с нервным смехом уставились на верхушки мачт. Затем побрели в сторону кубрика и, спустившись по трапу, пропали из виду. В кубрике рухнули, кто прямо на голый пол, кто на койку, и с храпом погрузились в сон.
Капитан Иглтон был относительно молодым человеком с пышными бакенбардами и бегающими глазами. Ему не под силу было поставить себя, как должно, среди этих варваров. Альберт сразу это понял. Капитан попросил Альберта спуститься в кубрик и вынести оттуда бутылки с недопитым виски, а затем приказал выкинуть их за борт. Альберт смотрел на качающиеся в воде бутылки. Иглтону надо было сделать это в присутствии всего экипажа, подумал Альберт, а не потихоньку, когда все забылись пьяным сном.
Альберт заметил, что на баке закреплено большое солидное кресло. Оно походило на трон, но король отсутствовал. Молодому моряку не верилось, что это кресло принадлежит капитану. Ему хватало опыта, чтобы причислить Иглтона к тому типу капитанов, что стараются держаться подальше от палубы, а по возможности — и от экипажа. Так может быть, это кресло штурмана? Вопрос оставался открытым, поскольку штурман не показывался.