Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я был бы того же мнения, если бы его величество умел соизмерять свою доверчивость с обстоятельствами, — вздохнул Арчимбольдо. — Однако с наивностью Рудольфа может сравниться только его любопытство. Он хочет знать все и обращается невесть к кому, чтобы получить разъяснения неизвестно о чем. У него кто последний с ним говорил, тот и прав. В его глазах я уже не единственное прибежище знания, чьи пророчества святы! А для того, кто, подобно мне, в свой час полновластно владел вниманием императора, делить его с кем бы то ни было — нестерпимо. Вот уже около одиннадцати лет я состою на службе у Рудольфа Второго. Для меня настало время уступить место другому. Я серьезно подумываю уехать из Праги.
Витторио с усилием глотнул воздух и, запинаясь, выдавил из себя:
— И куда же?
— Хочу вернуться в Милан. Думаю, так будет лучше, меня там оценят больше, чем здесь.
— Император откажется вас отпустить.
Арчимбольдо горько усмехнулся и пробурчал:
— Увы! Мне, напротив, кажется, что он очень легко примирится с нашим расставанием. Знаешь, сколько он платит чужестранным художникам и астрологам, которых набирает у меня за спиной?
— Нет.
— Этому страшилищу Морициусу, пообещавшему найти квадратуру круга и построить вечный двигатель, он отвалил, сдается мне, сто пятьдесят флоринов и столько же — тому французскому мазиле, которому поручил сделать портреты его любимой кобылы и двух псов.
— Ну не станете же вы сравнивать…
— Стану, дружок, стану! Рудольф больше не отличает добро от худа! Требуется серьезное потрясение, чтобы он очнулся, понял, куда идти. Да и мне нужна встряска, некий проблеск… — Говоря это, старый живописец устремил взор куда-то вдаль, словно ослепленный таинственным видением. Он улыбнулся невидимым призракам и наконец прошептал: — Мне кажется, надо пойти дальше, подняться еще выше, пора дать главное сражение. Мое открытие должно прогреметь не только здесь, о нем узнает весь свет!
— Какое открытие? — оживился Витторио, раздираемый между скепсисом и восхищением.
Лицо Арчимбольдо застыло, глаза погасли.
— Говорить о нем пока слишком рано, — устало проронил он, уклоняясь от пояснений. — Когда мой великий замысел созреет, я тебя в него посвящу!
На следующий день, поручив Витторио подмалевать вчерашний портрет, чтобы овощи, занимавшие место носа, подбородка и ушей суконщика Яна Бёме, выглядели более выпукло, он удалился, ибо захотел иметь, как он сам выразился, «углубленную беседу с его величеством».
Императорская аудиенция длилась двадцать минут. Когда Арчимбольдо возвратился, вид у него был разом и сконфуженный, и повеселевший.
— Он отказывается меня отпустить! — простонал мастер, обрушиваясь в кресло. — Утверждает, что нуждается во мне и как в живописце, и как в алхимике. Клянется, что у меня никогда не будет соперников в его сердце.
— Я же говорил вам, что вы ему необходимы! — вскричал Витторио. — В вас сосредоточено не только все знание государя, но и его сознание!
— Его величество — сама обходительность, — заметил Арчимбольдо. — Но какова доля искренности в его словах и сколько там обыкновенного светского политеса? Между нами говоря, Рудольф, должно быть, уверен, что я не всерьез решился его покинуть. Он думает, что с моей стороны здесь какой-то выверт либо уловка, только чтобы его припугнуть…
— А тут другое?
— Вот именно. Я действительно хочу бежать из этого города. Из страны. Вернее, я этого желал… Но с тех пор, как у меня возник тот великий проект, я склонен повременить и перед решительными действиями сполна воспользоваться оттяжкой!
И снова Витторио спросил его, каков тот «великий проект», но Арчимбольдо опять уклонился от ответа:
— Как-нибудь потом… Попозже… Надобно сперва хорошенько подумать…
Три дня Витторио томился в ожидании обещанных откровений. Этим временем он воспользовался для завершения портрета суконщика. Арчимбольдо, подправив работу и подписав, вручил ее восхищенному заказчику, каковой немедленно выложил на стол все, что за нее причиталось, до последней монетки. Ученик побуждал мастера тотчас перейти к следующему заказу, но тот, сославшись на потребность перевести дух между двумя творениями, уселся перед мольбертом у нетронутого холста; взгляд его странно затуманился, и он прошептал:
— Я никому еще об этом не говорил. Но с некоторых пор у меня в голове созрел замысел портрета иного рода. Он затмит все, что содеяно мною доселе. Я создам шедевр, который станет итогом и оправданием всему, что я совершил за свою жизнь.
— А кто послужит натурой для этого портрета? — снова попытал счастья в меру заинтригованный Витторио.
Мессир вскинул голову, устремил на питомца царственный взор геральдического орла и с расстановкой вымолвил:
— Христос!
Ошеломленный Витторио, подумав, что ослышался или чего-то недопонял, пролепетал, запинаясь:
— Но… чтобы писать его, вы… откажетесь от вашей обычной манеры?
— Ни в коем разе!
— Что же вы будете делать с овощами, фруктами, кухонной посудой, со всем тем, из чего так забавно складываются ваши обычные работы?
— Как и ранее, я снова пущу все это в ход.
— А вы не опасаетесь оскорбить чувства верующих, столь непочтительно изобразив Господа нашего?
— Меня волнует лишь мнение самого Всевышнего, а не придирки его верных слуг!
— Вы упоминали об этом замысле в беседе с его величеством?
— Нет, но вскорости думаю упомянуть.
Теряя голову при мысли о том, какой вулканический взрыв вызовет намерение учителя, Витторио робко прошептал:
— Мессир, подождите хоть немного… Подумайте…
— О чем?
— О возможных последствиях… О скандале…
Надменно вскинувшись, Арчимбольдо прервал его:
— Никакого скандала не будет, если выйдет шедевр! Великолепие Христа воссияет тем ослепительнее, чем обыденнее те предметы, что возвестят о нем. Все поймут, что и жалчайшие плоды земли со всем почтением воздают хвалу тому, кто их создал. Ведь ежели Господу понадобилось, чтобы все и каждый, включая нищих, простецов, увечных, прославляли его, — не менее очевидно, что для этого Всевышнему не обойтись и без самых обыкновенных растений: лишь тогда его присутствие в мире будет засвидетельствовано сверху донизу, на всех ступенях Творения! Что до меня, я бы охотно подверг осмеянию знатность его родословной! Я бы возвел обыденность в ранг святости, объединил бы мистификацию с мистикой!
В голосе мессира звучала такая убежденность, глаза его так сияли, что Витторио в свой черед почувствовал, как взыграло в его душе какое-то лучезарное безумие. Не находя новых возражений в противовес доводам Арчимбольдо, он поспешил остаться наедине с собой, дабы привести в порядок смятенные мысли, проветрить у себя под черепом. К счастью для него, мессир в тот день должен был присутствовать на торжественном обеде, который его величество давал в честь посольства, присланного испанским королем. И вот Витторио бросился прочь из дворца, охваченного праздничной суетой, и устремился в ближайший собор. Храмовые своды встретили его могильным молчанием. Центральный неф был безлюден. Лишь у одной из колонн молилась коленопреклоненная старуха, покрыв голову широким черным платком. Витторио перекрестился, зачерпнул святой воды из чаши, еще раз перекрестился, медленным шагом пересек полутемный неф, озаренный лишь редкими огоньками свечей, и остановился, как громом пораженный, перед висевшей прямо над алтарем большою картиной, изображавшей «Христа во Славе Господней». Не будучи глубоко верующим, он всегда испытывал почтение к тем, кто соблюдает все обряды, и вид Господа оживил в нем тягу к чистоте, простоте и покорности, что наполняли его детство. Он и теперь смотрел на Христа с дрожью истинного благоговения, а Христос поглядывал на него со спокойным любопытством, как если бы уже давно ожидал прихода художника. Лицо, на которое взирал Витторио, было изможденным, худым, с небольшой бородкою, как того требует традиция. Этому произведению неизвестного мастера, созданному, скорее всего, в предыдущем столетии, явно не хватало оригинальности, но в правильных чертах Иисуса было столько благородства и покоя, что Витторио уже не думал о вторичности манеры неведомого живописца. Растроганный питомец Арчимбольдо попытался представить себе, как бы над этим лицом поработала мессирова иконоборческая кисть. Тут же целый каскад овощей и стеблей пал на Священный Лик. От щек до ушей, от бровей до подбородка, не говоря уже о губах и носе, вся божественная плоть подверглась уродливому преображению. Если во времена Понтия Пилата палач пробивал руки и ноги мученика гвоздями и надвигал на голову венок из колючек, в эпоху Рудольфа II придворный портретист готовился обезобразить Сына Божьего, осыпав его чело самым обыденным из того, что дают нам человечий сад и огород. Да это же вторая пытка, более мерзкая чем то, что случилось на Голгофе: за казнью на кресте последует новое мучительство — глумление осмеянием! Сотрясаемый крупной дрожью, Витторио в ужасе трижды осенил себя крестным знамением, пал ниц и принялся биться лбом об пол, прося прощения за свои оскорбительные фантазии, за то, что вспомнил о непотребном замысле учителя в святом месте, где надобно возносить молитвы Всевышнему. Затем, с трудом встав и выпрямившись, поплелся из церкви, поникнув головой и ссутулившись, будто изгнанный из Рая.