Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«В рабочие часы» — здесь подразумевается, очевидно, его работа в многотиражке кораблестроительного института «За кадры верфям». Довлатов работал там до 1969 года, а потом уступил это место Лене.
«Я демобилизовался и, находясь под впечатлением увиденного в лагерях особого режима, стал писать рассказы и рассылать их по редакциям. Нормой для меня в те годы было писать по одному рассказу вдень и, соответственно, я рассылал по газетам и журналам семь пакетов в неделю. Получал я почти одинаковые ответы: “Ваш рассказ нас заинтересовал, но, по понятным вам причинам, опубликован он быть не может. С уважением…” Помню, как раздражало меня это “с уважением”… Какое уж тут может быть уважение к человеку, посылающему в редакцию свой рассказ, который по понятным самому автору причинам не может быть опубликован!»
Еще одна блистательная довлатовская фраза — но как всякая блистательная фраза, она не отражает всей реальной, рыхлой и корявой жизни, отбрасывает все лишнее. А «лишнее» здесь то, что на самом-то деле Довлатов догадывался, если не знал твердо, что рассказы его не могут быть опубликованы в СССР. И, увы, не только из-за политики. «Политики»-то у него как раз было намного меньше, чем у Солженицына и Шаламова, а их вещи уже были напечатаны и имели шумный успех. Но в добавление к политике нужно что-то еще, что перевешивало бы естественные страхи редакторов той поры. И Довлатов, я думаю, это понимал, отчего отчаяние его становилось вовсе не меньше, а больше. Дело было как раз в рассказах, а не в «чудовищном окружении», признавшем ведь все-таки Шаламова и Солженицына! Вспоминает близкий друг Сергея Михаил Рогинский:
«Сережа начинал робко, я могу даже сказать — непрофессионально. Однажды он обратился ко мне с вопросом, сможет ли он зарабатывать на жизнь литературой. Я ему достаточно определенно сказал: нет. Он писал какие-то рассказы о спортсменах, все это казалось ходульным и надуманным. Я не верил в него как писателя — и ошибся, как известно…»
«Ремесло» посвящено лишь внешним препятствиям, несправедливостям и гонениям со стороны окружающей жизни — качество рассказов, с которыми происходят злоключения, как бы не рассматривается, они как бы априори совершенны — несовершенен лишь мир вокруг них. Разумеется, такая «условность» впечатляет сильней, вызывает большее сочувствие к автору. Но если говорить о реальности… Рассказы свои тогда он довольно широко раздавал, считая возможным (в отличие, скажем, от меня) постепенное их «обкатывание» в чужих руках на пути к совершенству.
Как сейчас вижу тоненькую пачку его рассказов у себя на столе — уже слегка мятую, с загнутыми краями. Тусклый текст второго или даже третьего экземпляра машинописного текста. Помню, именно как машинописный текст их я и воспринимал. К машинописи были другие, свойские, заниженные требования. Тогда многие писали «машинописные тексты», явно не предназначенные для официальной печати, а как бы даже вопреки ей. Вот вам! Скомкано и небрежно! А чего стараться-то — все равно ведь не напечатаете! Эта демонстративная «скомканность и небрежность» читалась не только во внешнем облике тех листков, но и в их содержании. Демонстративное пренебрежение сюжетом, логикой, психологией… Все равно ведь не! Главное — чтобы было видно, что гений, и что не любит советскую власть… а отделывать сюжет, то-се… этим пусть коммуняки занимаются, их кормят за это, а мы — люди свободные! Эта демонстрация свободы в ущерб форме и содержанию была для «наших» почти обязательной. Такое «безграмотное упоение» некоторое время владело и Довлатовым.
Из той пачки помню только один рассказ — кажется, «Случай на заводе имени Кулакова». Жена приезжает навестить заключенного, но охранники ставят ей условие: сначала «посетить» их. «Делай, как говорят начальники!» — злобно хрипит зэк. В «Зоне» это потом пригодилось… но тогда этот клочок текста не занимал, помнится, даже страницы. Гляделся лишь как вызов — и все. Мол, еще и работать на этих коммунистов, качество выдавать? Не дождутся! Нам главное заклеймить плюс показать свою непримиримость и гениальность, а остальное всё — не наша забота! Где это, в лучшем случае, могло быть напечатано? В каком-нибудь «Молодом Ленинграде» среди других таких же недоделанных проб пера? Со временем умный Довлатов осознал — куда ни адресуй, хоть и в логово врага, надо дорабатывать, делать сочинение печатным по форме, и лишь тогда У него появится право сетовать на непроходимость содержания. О той стадии он сам потом безжалостно написал: «Строжайшая установка на гениальность мешала овладению ремеслом». Он это понял и стал работать… А многие из той когорты так и остались воинственно стоять с клочками машинописи в руках — вот, загубили талант! Но эти клочки, увы, не читаемы ни при какой политической погоде.
Виртуозность Довлатова еще и в том, что он блестяще написал о глумлении режима над шедеврами, которых тогда у него на самом деле еще и не было. И история об этом под названием «Ремесло» только и есть реальный шедевр — а то «ремесло», которым он якобы владел уже давно, те «загубленные шедевры», над которыми глумились злодеи, в реальности не существовали. Ловко. Экономно. То есть он блестяще выиграл игру с шестерками на руках, которые он тут же бросил «рубашками» вверх и никогда никому их потом не показывал… но выиграл. История издевательств над молодым талантливым писателем впечатляет. Хотя талант и состоятельность его подтвердились гораздо позже — после написания крупных, законченных вещей. Но — победителей не судят.
Свидетельства Сергея о том, что после армии он оказался в Ленинграде с готовой «Зоной» в рюкзаке, оказываются очередной его мистификацией, необходимой в нужный момент для новой, более выигрышной версии его биографии, — но реальности это не соответствует. Конечно, Довлатов вернулся из армии переполненный впечатлениями и азартно делился ими в дружеских компаниях. В ту пору самым популярным местом сбора таких компаний была знаменитая пивная «Под Думой», на первом этаже бывшей городской думы, под высокой башней бывшего Зеркального телеграфа, видной с любой точки Невского. Там, в кипении пивной пены, среди рыбьих скелетов на блюдечках, царствовал Довлатов, и истории его пользовались успехом. Я запомнил две: одна байка о том, как командир разглагольствует перед строем солдат, и один из них вдруг произносит: «Вынь… изо рта! Говори разборчивей!» Вторая байка о том, как один тамошний житель зарубил топором пятерых, но когда ему объявили смертный приговор, ужасно удивился и даже расстроился, забормотал, глядя на судей: «Ну чего вы? Прямо как неродные! Прямо как неродные все тут!»
Конечно, все эти перлы ему пригодились, и даже можно найти связь второго случая с эпизодом суда в рассказе «Офицерский ремень» — но нет никого из самых преданных его друзей, кому бы он уже тогда показал окончательно сделанную им «Зону». От «короля пивной» до любимого всеми писателя путь неблизок. Да что говорить, если окончательный вариант «Зоны» включает и уже нью-йоркские эпизоды! А тогда из пивной пены еще не появилась она — трудную историю ее создания мы расскажем в одной из следующих глав. То, что было в его рюкзаке после армии, и та «Зона», которой он покорил всех, отличаются, как трава и молоко. Самое ужасное, что он ощутил, оглядевшись в литературном мире, — что «Зону» в том виде, в котором он может ее выдать сразу, сейчас наверняка не напечатают и, увы, не только из-за темы — как раз тогда лагерная тема гремела. И не из-за безнадежности — безнадежен пока что он. И именно это, а не «совиные крыла» реакции, на которые привычно все валят, повергало Довлатова в отчаяние.