Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все трое не сводили глаз с картона. На светло-коричневой крышке появилось маленькое красное пятно. Лючия расплакалась:
— Ты убила ее!
Эмма в ужасе шагнула назад, как человек, который бежит от землетрясения, крошащего землю под ногами. Эмилиано не сдвинулся с места и, наклонив голову как при молитве, все смотрел на красный цветок на картоне, пока он не перестал распускать свои кровавые лепестки.
Потом поднял глаза на дрожащую от испуга Эмму:
— Теперь мы квиты.
Все не случайно.
Все не против воли. Все не навсегда.
Что-то бывает в шутку, но все равно всерьез.
Что-то бывает понарошку, но хочет быть
по-настоящему. Что-то бывает для забавы,
забава оказывается жестокостью. Все стремится
к равновесию. Равновесие бывает только
в движении. Как на велосипеде.
Все, что не движется, падает.
«Все, что не движется, падает», — прочитал Ансельмо в дневнике Дзено и фыркнул.
Никакого ответа в этих странных строчках не было. И поезд почти приехал. Грета ждала его на вокзале. Пару часов назад ее голос в телефоне звенел от счастья. От ожидания праздника. Она была прекрасна как роза, и каждый день, проведенный с ней, был праздником. Так сказал старый посланник. Который отказался от дара видеть ради этого праздника. Слепого праздника под тусклыми небесами, без полосок света, без движения.
Поезд постепенно замедлял бег. «Вокзал Термини. Конечная», — объявил записанный на пленку голос.
Обратный отсчет, пять минут до столкновения. Римские окраины катились навстречу этому моменту слишком быстро. Все неумолимо неслось вперед, к жадной пасти вокзала, все сметалось грозовым потоком воздуха.
Пассажиры вышли из поезда, и их подхватил ледяной порыв ветра. Они пошли по платформе, стянув на груди пиджаки и опустив глаза в землю, чтобы защититься от жестокого вихря пыли. Все, кроме Ансельмо. Его глаза изучали облака. Такие далекие от веселой музыки вокзальной суеты.
— Ты что-то видишь? — спросил Гвидо.
— Да, — радостно ответил сын.
— Я тоже.
Ансельмо опустил взгляд и увидел Грету. В самом конце перрона. Она стояла, прислонившись к большой серой колонне, и держала в руках белый цветок. Она искала его глазами, сжимая стебель, как штурвал посреди бурного людского моря. И не находила.
— Я жду тебя дома, — сказал Гвидо и быстро пошел вперед.
Ансельмо попрощался с ним, приложив раскрытую ладонь к груди, словно в знак благодарности.
Когда он снова посмотрел вперед, Греты не было. Он подошел к серой колонне, ища ее глазами, которые как бильярдные шары перекатывались по огромному пестрому полотну вокзала.
— С возвращением! — радостно воскликнула Грета, выныривая из-за колонны.
Красивая. И счастливая.
Она протянула ему лилию, которую прятала за спиной, и он сделал вид, что не видел ее раньше.
— Это мне?
Ненужный вопрос, но ароматный, как протянутый ему цветок.
— Да. Тебе нравится?
— Ты мне нравишься больше.
Ансельмо взял цветок и прижал к себе Грету. Он поцеловал ее, вдыхая сладкий запах лилии, пенившейся на прибрежной полосе грустных мыслей. Это будет его последний поцелуй, потом он навсегда вернется глазами в небо. Но сейчас его глаза были закрыты. Сейчас они еще вместе.
Похороны ласточки. Коробка плывет по Тибру, потом медленно идет ко дну. Они смотрят на нее и молчат. Представляют себе место, куда отправляются мертвые ласточки. Небо, в котором их перья становятся белыми. В котором ласточки превращаются в облака. И продолжают летать вечно. Мягкими молчаливыми стаями.
Тишину нарушила Лючия:
— Наверное, надо помолиться.
Молчание.
— Или спеть песню.
Тишина.
— Грустную.
Эмилиано сложил губы трубочкой и начал что-то насвистывать. Звук выводился медленно, сначала путаный, потом все более чистый. Это была грустная песня. Как просила Лючия. Эмма посмотрела на него с удивлением. Она узнала мотив, это была музыка из фильма, который она как-то видела в Америке, когда ее отец работал в Нью-Йорке. Ее одноклассники, зная, что она наполовину итальянка, решили посмотреть этот фильм вместе с ней, как с человеком, который знает о мафии не понаслышке. Эмма ничего не знала о мафии, в жизни она, к счастью, не видела ни одной перестрелки. Но фильм ей понравился. Он был так далек от всего, что она знала, что становился непреодолимо притягательным. Эмма тогда научила всех называть фильм по-итальянски: II padrino. Одноклассникам слово понравилось больше, чем The Godfather.[10]А теперь Эмилиано насвистывал мотив из этого фильма как молитву. Она тоже начала напевать, тайком посматривая на него. Не приближаясь ни на шаг. Не отходя ни на шаг.
— Ангел Божий, хранитель мой святый… — зашептала Лючия.
Она никогда не слышала песни, которую насвистывал Эмилиано, но она знала молитву. Наверное, это была не та молитва. Наверное, на похоронах надо читать другую. Ту, что про вечный покой. Но молитва ангелу-хранителю ей нравилась больше.
— …просвети, от всякого зла сохрани… ее, ласточку, — уточнила Лючия, на случай, если Господу потребуются пояснения. — Да пребудет с тобой милость Божия. Аминь.
— Аминь, — повторил Эмилиано.
Потом перекрестился вслед за Лючией, и они оба помолчали, опустив глаза в землю.
Эмма стояла не двигаясь. Никто никогда не говорил ей, что надо делать в таких случаях. И вообще ситуация казалась ей абсурдной. Бессмысленной. Неловкой, наконец.
Лючия повернулась к подруге и посмотрела так, будто ждала, что Эмма что-то скажет.
— Ты чего?
— Ты тоже должна сказать «аминь».
— Я не попугай.
— При чем тут это? Я тоже не попугай.
Теперь и Эмилиано смотрел на Эмму, ожидая того же слова.
— И я не попугай.
Лючия представила себе этого страшного парня с лицом попугая, и ей вдруг стало смешно. Она тихонько засмеялась. Она смеялась над Эмилиано. И он молчал. Не грубил. Молчал, и все. На этот раз говорила Эмма:
— Нет, ты не попугай — ты вор. И мы с тобой не квиты, — чеканила она с каменным лицом. — У тебя чужой дневник. Ты должен его вернуть.