Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из дома я вышла с кошельком, маленьким, для мелочи, а в корзине — бутылка. По лестнице сходила, точно ей конца нет, а в самом низу — преисподняя. Лестницу не красили несколько лет. Прикоснешься к стене — перепачкаешься. На вытянутую руку вверх эта стена была разрисована, исписана, какие-то имена, почеркушки наполовину стертые. Одни весы как были, так и остались, потому что вырезаны ножом, глубоко. Перила отсыревшие, липкие. Дождь лил всю ночь. До второго этажа лестница была шашечками, как у моих бывших хозяев, а со второго до нашей двери ступеньки из красной плитки. Я взяла и села. Такая рань, тихо — ни звука. Глянула на бутылку, свет еле-еле, а она блестит, и тут мне вспомнилось все, что было в церкви. Наверно, почудилось от слабости, подумала и еще подумала — вот бы скатиться с лестницы, как мяч, сразу вниз. Вниз и все! Чем скорее, тем лучше. Хочу встать — ноги не держат, поднялась кое-как. Коленки, как не мои, не гнутся. Когда коленки не гнутся — плохо дело. Так моя мама, покойница, говорила. Ладно, поднялась через силу и пошла дальше, за перила держусь, лишь бы не упасть… По всей лестнице запах перьев, кто-то их выбросил в мусорный бак у входной двери. А в самом низу вижу — какой-то человек роется в баке. За день до этого, когда я неслась домой, у меня была мысль — может, милостыню пойти просить, как та женщина с ребеночком у входа в церковь. Взять детей и пойти? Сегодня одна улица, завтра другая… сегодня одна церковь, завтра у другой. Подайте ради Христа… Ради Христа! Мужчина, выходит, не зря рылся в помойном баке, потому что открыл свой мешок и бросил что-то, наверно то, что нашел. А в баке, я видела, одни опилки отсыревшие, может, под ними что и было, вдруг даже хлеба кусок, только что этот кусок, когда с голоду пропадаешь… Из травы что сварить — так сил никаких искать, да и какой от нее толк, от этой травы! А ведь я, ну так-то, могу и читать и писать, мама еще с детства приучила ходить в белых накрахмаленных платьях, а не как-нибудь. Да, умела и читать и писать, в кондитерской работала, пирожные продавала, шоколад, шоколадные конфеты с ликером. Не хуже других была, гулять выходила, как все. Работала, всем помогала, читать и писать выучилась… С балкона — шлеп! — прямо мне на нос большая капля. Вот уже и Главную улицу перешла. В некоторых магазинах стали кое-чем торговать. Вот и люди, которые в эти магазины идут, потому что им есть на что купить! Иду и думаю про это, чтобы отвлечься, не думать о бутылке в корзине. О зеленой блестящей бутылке в корзине. И смотрю на все, будто вижу в первый раз, кто знает, может, завтра ничего не увижу. Не я буду смотреть, не я разговаривать, не я… Завтра мои глаза ничего не увидят — ни одной вещи, ни хорошей, ни плохой. А тут все перед глазами выставлено, всякая мелочь бьет в глаза, словно хочет перед моей смертью остаться в них навечно. И глаза мои так и хватают все подряд. В витрине хозяйственной лавки уже не было моего любимого медвежонка, и когда я увидела, что его нет, так мне захотелось его увидеть еще разок — сидит, глупенький, с синим бантом… По дороге я все время слышала запах перьев из того помойного бака у нашей входной двери, а у магазина шибануло резким запахом клеенки, и к нему сразу примешались запахи одеколона и мыла. Иду, иду и вот уже магазин, где я вику покупала. На улице никаких мешков с викой. Моя хозяйка в это время, бывало, готовит завтрак, а их мальчик играет в кегли. От дождей стены их дома понизу совсем отсырели, и плесень теперь шла сплошной полосой, в одних местах блестит, как соль, в других — нет. Хозяин того магазина уже стоял за прилавком. Возле него две служанки из соседних домов и какая-то сеньора. Одну служанку я вроде как бы видела прежде. Хозяин занимался с сеньорой, потом со служанками, а я стою, ноги у меня ноют, подламываются. Вот и мой черед, как раз, когда вошла еще одна служанка. Я поставила бутылку на прилавок и говорю — мне хлорки, пожалуйста. А потом, когда платить, я глянула на бутылку, из которой даже через пробку шел парок, открыла кошелек и с удивлением — надо же, деньги дома оставила. А хозяин — ничего, не вздумайте возвращаться, заплатите в другой раз, когда вам удобнее. Спросил про моих хозяев, и я сказала, что давно у них не работаю, с самого начала войны, а он на это, что тоже воевал, но магазин каким-то чудом у него остался. Вышел из-за прилавка и сам поставил мне бутылку в корзину. Я вздохнула глубоко, точно мне досталось какое сокровище со дна морского. И пошла домой. Иду, а в мыслях — только бы не упасть, только бы не задавило, осторожнее, чтобы голову не отрезало, там, где трамваи вниз катятся. И не дай Бог снова — эти синие огни! Домой, прямо домой, никуда больше! И вот, скажи, — зачем-то остановилась у витрины парфюмерного, там такие красивые пузырьки с желтым одеколоном, пилочки для ногтей, новенькие, блестящие и коробочки с черной тушью, с зеркальцем и щеточкой для ресниц…
И снова эта лавка хозяйственных товаров, снова куклы в лаковых туфельках… Упаси меня, Господь, от синих огней, мне же надо перейти улицу Главное — без синих огней, тогда и перейду не спеша. И тут меня кто-то окликнул. Я обернулась — кто, а это оказывается, хозяин лавки, где я вику раньше покупала. Он подходит, а я, когда обернулась, вспомнила про ту женщину, которая в соляной столб превратилась, и еще подумала, что хозяин лавки, наверно, налил вместо карболки чего другого, спохватился и вот догнал. В общем, в голове у меня всякие мысли толкутся. А он мне просительно: — извините, нельзя ли вам вернуться в мою лавку ненадолго. Вернулись, в лавке — никого, и тут он говорит — не согласитесь ли работать у меня, я ведь давно вас знаю. Была здесь одна женщина, но пришлось рассчитать ее, она уже в возрасте — не справляется…
Тут кто-то вошел в лавку, он — минуточку, а сам смотрит на меня, ждет, что отвечу. Я стою молча, и он снова — вы, может, где место нашли хорошее, договорились? Я мотнула головой, мол, нет, откуда? Он обрадовался, раз, говорит, у вас нет постоянной работы, тогда вот что: дом у меня хороший, а хозяин я не придирчивый, да и знаю, что вы — очень работящая. Я только головой киваю, согласна, согласна. А он — вот и давайте прямо с завтрашнего дня. Потом вижу — засмущался чего-то, ну и положил мне в корзину две банки консервов в серой оберточной бумаге, и еще каких-то продуктов, не помню, каких и откуда вынес. Вы, говорит, приходите утром, к девяти. И тогда я, будто меня кто толкнул, вынула бутылку с хлоркой, поставила ее осторожно на прилавок, губы чуть не до крови закусила и ушла. А дома, — Господи! — в жизни почти не плакала, и на, поди, — разревелась в голос, будто я вовсе не взрослая женщина, а так, не знаю кто.
XXXVII
На ней крупным рисунком были желуди и дубовые листья, а на самой середине — чернильное пятно, которое всегда закрывала ваза с нарисованными по кругу женщинами, и на женщинах прозрачные покрывала, больше ничего, а волосы распущенные, будто ветер подхватывает. В вазе стояли алые искусственные розы и ромашки, тоже искусственные. Эта скатерть с дубовыми листьями и желудями и чернильным пятном была с бахромой — узелки в три ряда. Буфет — коричнево-красноватый, с розовой мраморной доской, а над ней, над доской, два отделения, где стояло стекло. То есть, я хочу сказать — бокалы, графин и пустая винная бутылка для красоты. Одно окно, всегда темное, смотрело во внутренний дворик, и окно в кухне — тоже. Это, значит, столовая, с двумя окнами, второе выходило прямо в лавку, чтобы хозяин знал, что там у него, пока он в столовой. Все стулья — венские, сиденье и спинка в сеточку. Хозяин, его звали Антони, как моего сына, чуть что спрашивал — вы не устали? Я говорила, что привычная к работе, и как-то к случаю, рассказала, что до замужества работала в кондитерской. Он сам заводил со мной всякие разговоры. В столовой свету мало, не сразу заметишь, что у хозяина лицо оспой попорчено. Из столовой в лавку двери не было, просто штора висела бамбуковая с нарисованной японкой в кимоно. Прическа у этой японки высокая — цела горка и в ней много-много булавок, в руке веер с птицами, рядом — фонарик, похоже, зажженный.