Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В итоге брак был расторгнут “согласно отношения Московской консистории от 20 декабря 1910 года”[147]. Вступить в новый брак по православному обряду Ходасевичу разрешалось лишь три года спустя. С точки же зрения католической церкви, к которой он принадлежал, Владислав Ходасевич до конца жизни оставался супругом Марины Рындиной.
6
Молодой Ходасевич производил на окружающих впечатление человека незаурядного: все свидетельствует об этом. Может быть, временами его заслонял более яркий Муни. Но не случайно высокомерный мэтр Брюсов считал его достойным собеседником, а Андрей Белый на равных дружил с ним. Юноша, который жил во взвинченной атмосфере символистской Москвы и вместе с другими “в полночные споры всю мальчишечью вкладывал прыть”, в то же время умел быть жестким и насмешливым. Он явно выделялся из массы молодых поэтов-символистов (условных “Койранских”), часами сидевших в кофейне “У Грека”. Его рецензии тоже несут печать ранней зрелости: общие для эпохи суждения и оценки высказаны не по-юношески четко и дельно. Можно было ожидать, что из него получится умный и высокопрофессиональный литератор. Но ничто в 1904–1907 годах не позволяло предсказать, что Ходасевич станет великим поэтом. Точнее, почти ничто.
Стихи могут быть слабы по-разному. Порой в неумелой юношеской писанине проскальзывают яркие строки, строфы, образы – свидетельства силы, с которой сам автор еще не умеет толком совладать. Но в стихах Ходасевича 1904–1905 годов нет даже этого. В них в буквальном смысле слова “нет живого места”. Клише, унаследованные от надсоновской эпохи, сочетаются с символистскими клише, и во всем – вялость и необязательность.
Это относится и к тем трем стихотворениям, которые были напечатаны в третьем “Грифе”. Сам Ходасевич так рассказывал об этой публикации: “В самом начале 1905 г. я прочитал ему (С. А. Соколову. – В. Ш.) три стихотворения. К удивлению моему (и великой, конечно, гордости), он сам предложил их напечатать. ‹…› Я навсегда остался благодарен С. А. Соколову, но думаю, что в ту минуту он был слишком снисходителен: стихи до того плохи, что и по сию пору мне неприятно о них вспоминать”[148]. В самом деле, едва ли пера Ходасевича достойны эти строки:
Тихо, так тихо, и грустно, и сладостно…
В окнах мерцают огни.
Звон колокольный разносится благостно.
Плачу, что люди – одни.
Вечно одни, с надоевшими муками, –
Я, и другие, как тот,
Кто, зачарованный грустными звуками,
Там, за стеною поет.
Среди трех стихотворений, напечатанных в “Грифе”, одно несколько превосходит другие энергией и лирическим “звоном”:
…И я дробил глухую тишь,
И в уши мне врывался ветер.
– Ты, город черный, мертво спишь,
А я живу – последний вечер. –
Бегу туда, за твой предел,
К пустым полям и к чахлым травам,
Где мглистый воздух онемел
Под лунным отблеском кровавым…
Но эти скромные достоинства обесцениваются до крайности нелепым сюжетом стихотворения: лирический герой “безумно” бежит по городу с зажженным факелом, а затем топится в реке.
Пожалуй, из всех юношеских стихотворений настоящее дарование ощущается лишь в последних строках процитированного выше послания к Александру Брюсову:
…Но жизнь благодарю за то, что я – не стар
И не герой в театре марьонеток.
Эти строки послужили эпиграфом к одному из стихотворений Брюсова-младшего, вошедшему в его единственную книгу “По бездорожью” (1907).
Стихи 1906–1907 годов, составившие книгу “Молодость”, уже не в пример лучше. Гораздо увереннее поэтическая техника, гибче и богаче язык, исчезла “надсонщина”, нет больше наивных юношеских излияний, но главное – сквозь общесимволистские штампы время от времени, пусть еще очень робко и смутно, проступает собственное лицо поэта. Что-то от настоящего Ходасевича видится в “Ряженых” с их тревожным окончанием, или в таких строгих, малосамостоятельных по образам, но точных по интонации строчках:
Один, среди речных излучин,
При кликах поздних журавлей,
Сегодня снова я научен
Безмолвной мудрости полей.
И стали мысли тайней, строже,
И робче шелест тростника.
Опавший лист в песчаном ложе
Хоронит хмурая река.
В стихах Ходасевича отразились общие переживания и настроения того круга, к которому он принадлежал. Неслучайно в книге есть стихотворение “Sanctus Amor”, посвященное, само собой, Нине Петровской. Неслучайны подражания Брюсову (“К портрету в черной рамке”), Андрею Белому (“Осень”), Блоку (“Цветку Ивановой ночи”). Но ближе всех Ходасевичу, пожалуй, оказался Федор Сологуб, самый строгий, мрачный и аскетичный из символистов, петербуржец, которого Владислав лично не знал. Именно у Сологуба заимствован образ “елкича”, обративший на себя внимание Веры Буниной.
Личные вкусы и пристрастия Ходасевича проявляются в том, что мрачные, “гибельные” образы и символистские абстракции уже в первой книге сочетаются с уютными стилизациями, отсылающими к пушкинской эпохе (“Элегия”, “Стихи о кузине”):
Кузина, полно… Всё изменится!
Пройдут года, как нежный миг,
Янтарной тучкой боль пропенится
И окропит цветник.
И вот, в такой же вечер тающий,
Когда на лицах рдяный свет,
К тебе, задумчиво вздыхающей,
Вернется твой поэт.
Это “пушкинианство” Ходасевича не встречало понимания у многих его друзей, верных символистской неврастенической эстетике, – например, у Нины Петровской. “Не забирайтесь на чужие вышки. Ломайте душу всю до конца и обломки бросайте в строфы, такой Ваш путь или никакой”[149], – пишет она Ходасевичу 29 апреля 1907 года.
Та любовная драма, которую переживал Ходасевич в 1905–1907 годах, отразилась в стихах “Молодости” косвенно. Лучшие (и самые личные) стихи этой книги напоминают обрывки снов о какой-то возможной, но уже не случившейся жизни. Боль и обида спрятаны где-то глубоко, а на поверхности – легкие, но точные слова:
Время легкий бисер нижет:
Час за часом, день ко дню…
Не с тобой ли сын мой прижит?
Не тебя ли хороню?
Время жалоб