Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как-то беседовал я…
Как-то беседовал я с приятелем. Приятель выпил, закусил и говорит:
«С американцами дружить невозможно. Это холодные, черствые, меркантильные люди. Главное для них — практический расчет…
Помнишь, как было в Союзе? Звонит тебе друг среди ночи:
„Толик! У меня — депрессия! С Алкой полаялся!“
Ты хватаешь пузырь — и к нему. И потом до утра керосините… Он для тебя последнюю рубаху снимет… И ты для него… Вот это дружба! Навзрыд! До упора!..»
Все это мой приятель говорил абсолютно серьезно. И я задумался…
Есть в Ленинграде писатель. Общительный, способный, добродушный человек. Как выяснилось — давний осведомитель ГБ. Взял и посадил своего друга Михаила Хейфеца. А ведь дружили. И до утра беседовали. И последними рубахами торжественно обменивались…
Есть в Союзе такой романист — Пикуль… Размашистый, широкий человек. И водку пить мастак, и драться лезет, если что… Взял и посадил своего (и моего) друга Кирилла Успенского…
И так далее.
Есть в российском надрыве опасное свойство. Униженные, пуганые, глухонемые — ищем мы забвения в случайной дружбе. Выпьем, закусим, и начинается:
«Вася! Друг любезный! Режь последний огурец!..»
Дружба — это, конечно, хорошо. Да и в пьянстве я большого греха не вижу. Меня интересует другое. Я хочу спросить:
— А кто в Союзе за шестьдесят лет написал пятнадцать миллионов доносов?! Друзья или враги?
Да, американцы сдержаннее нас.
В душу не лезут. Здесь это не принято.
Если разводятся с женой, идут к юристу. (А не к Толику — водку жрать.)
О болезнях рассказывают врачу.
Сновидения излагают психоаналитику.
Идейного противника стараются убедить. А не бегут жаловаться в первый отдел…
Да и так ли уж они практичны?
Часть моих рукописей вывез из Ленинграда американец Данкер. Кстати, интеллигентный негр. Совершенно бескорыстно. Более того, с риском для карьеры. Поскольку работает в американо-советской торговле.
Издал мою книгу американец Проффер. И тоже — совершенно бескорыстно. Более того, претерпевая убытки на многих русских изданиях.
Переводят мои сочинения две американки. И обе работают бесплатно. В сомнительном расчете на грядущие барыши.
В одном мой друг прав. Последней рубашкой здесь со мной не делились. И слава богу! Зачем мне последняя рубашка? У меня своих хватает.
Я уж не говорю про огурцы…
В детстве я был…
В детстве я был невероятным оптимистом. В дневнике и на обложках школьных тетрадей я рисовал портреты Сталина. И других вождей мирового пролетариата. Особенно хорошо получался Карл Маркс. Обыкновенную кляксу размазал — уже похоже…
Маршируя в пионерских рядах, я не щадил голосовых связок.
Я рос оптимистом. Мне говорили:
«Жить стало лучше, жить стало веселее!»
Я верил.
Вспоминается такой задорный марш:
Мы будем петь и смеяться, как дети,
Среди всеобщей борьбы и труда…
Эти слова я выкрикивал десятки раз. Выкрикивал, выкрикивал, а потом задумался. Что же это получается? Все кругом работают, а мы поем и хохочем, как слабоумные…
В общем, стал мой оптимизм таять. Все шло — одно к одному. Деда расстреляли. Отца выгнали с работы. Потом меня — из комсомола. Потом — из университета. Потом — из Союза журналистов. И так далее. Потом оказалось, что далее — некуда… И пессимизм мой все крепчал.
Окружение мое тоже состояло из людей печальных. Весельчаков я что-то не припомню. Весельчаков мои друзья остерегались — не стукач ли?..
Наконец мы эмигрировали. Живем в Америке. Присматриваемся к окружающей действительности. Спросишь у любого американца:
— Как дела?
— Файн! — отвечает.
Вроде бы — не дурак. И уж, как минимум, — не стукач.
Может, у него и в самом деле — файн? Почему бы и нет? Говорит, что думает. Живет, как считает нужным. Молится, кому хочет. Сыт, одет, обут… Каждому, что называется, по труду…
Так наметился у меня поворот к оптимизму. Теперь уже на мрачных людей смотрю подозрительно. Чего это они такие мрачные? Как бы галоши не украли? А может, КГБ их сюда засылает для увеличения напряженности?..
И коллеги у меня подобрались соответствующие. То и дело — улыбаются. Порой смеются. Изредка даже хохочут.
И газету делают — принципиально оптимистическую!
Конечно, бывают и у нас огорчения. То анонимное письмецо от какого-нибудь уязвленного дурака. То из Союза придут дурные вести. Или дочь презрением обдаст за то, что не умеешь водить автомобиль…
Но главная проблема решена. Будущее наших детей — прекрасно. То есть — наше будущее.
Поэтому наша газета взывает к мужеству и оптимизму.
А истинное мужество в том, чтобы любить жизнь, зная о ней всю правду!
Однажды мы ехали в сабвее…
Однажды мы ехали в сабвее. Я был с женой и дочкой. Сижу, читаю газету.
На остановке ворвались молодые люди. А может, перешли из другого вагона. Человек пять. Один с гитарой, у другого — транзистор… Куртки, сникерсы…
Это были нехорошие, дурно воспитанные молодые люди. Они шумели, толкались, вероятно — сквернословили. Они, как говорится, нарушали…
Публика вела себя не лучшим образом.
Один газету читает. Другой в окошко загляделся. (Благо за окном сплошная тьма.) И так далее.
В Союзе я бы знал, как поступить. Я бы подошел к этим молодым людям и сказал:
— Заткнитесь!
И добавил бы:
— Вон отсюда!
А если надо, треснул бы кого-то по затылку…
А тут я испугался. Языка толком не знаю. Порядков не знаю. Скажут что-то — не пойму. То ли извиняются, то ли дальше оскорбляют. А вдруг — стрелять начнут? Может, у каждого — по нагану? Или — бритвой по физиономии…
Советский хулиган — он родной и понятный. Он если бьет, то монтировкой. Или трубой. Или доской от забора. Или пивной кружкой. Или вилкой, на худой конец. То есть — знакомыми, полезными вещами.
А у этого что на уме?..
Короче, сижу, читаю газету. А молодые люди продолжают нарушать. Старуху толкнули. Из горлышка выпили. Транзистор завели на полную мощность. В общем — ничего хорошего…
Читаю газету.
Вдруг поднялся мужчина средних лет. Американец. Худой такой. И ниже меня ростом. Подошел к хулиганам и говорит:
— Заткнитесь!
И затем:
— Вон отсюда.
Чувствовалось, если надо, он может кого-то и по затылку треснуть.
И молодые люди заткнулись. И на остановке — вышли.
А мужчина сел и задремал.
К чему я все это рассказываю? А вот к чему. Я знал все английские слова, которые он произнес. И сам все это мог произнести без акцента.
Однако — не произнес. Я газету читал.