Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Юная госпожа, – обратился он ко мне, отвесив легкий поклон, – мы, кажется, друг другу не представлены.
– Нет, – буркнула я, бросив на него быстрый взгляд. Лучики мелких морщинок вокруг глаз. Ну, значит, по крайней мере, он умеет посмеяться, подумала я. Но станет ли он смеяться вместе со мной? Я снова уставилась в пол.
– Как поживают сегодня ваши ноги? – спросил он по-гречески.
– Может быть, вам лучше у них об этом спросить? – ответила я голосом, в котором сама услышала ребяческую обиду. Я чувствовала, что мать наблюдает за мной, что она мысленно велит мне хорошо себя вести. И даже если ей не слышно, о чем мы беседуем, то по моей мимике она легко отличит ехидство от смирения.
Он снова поклонился, на этот раз гораздо ниже, и произнес, глядя на подол моего платья:
– Как вы поживаете, ножки? Наверное, радуетесь тому, что сегодня танцевать не нужно? – Он замолк. Потом поднял глаза и улыбнулся. – Вы тоже были в церкви. Как вам понравилась проповедь?
– Наверное, будь я грешницей, то, слушая его, я бы уже почуяла запах кипящего масла.
– Тогда вам повезло, что вы не грешница. А как вы думаете, много ли таких, кто слушает его и не чувствует этого запаха?
– Немного. Но, мне кажется, в его речах бедняки услышали стенания тех, кто богаче их.
– Ммм… По-вашему, он проповедует бунт? Я задумалась:
– Нет. Мне кажется, он проповедует угрозу.
– Это правда. Но я слышал, что он умеет изливать желчь на всех – не только на богатых или напуганных. Он обрушивается со страшными нападками на Церковь.
– Пожалуй, Церковь этого заслуживает,
– В самом деле. Вам известно, что у нашего нынешнего Папы над входом в спальню висит образ Мадонны? Только вот у Мадонны этой лицо его собственной любовницы.
– Неужели? – оживилась я.
– Да-да. Рассказывают, что столы у него ломятся от жареных певчих птиц, так что в лесах вокруг Рима смолкли все звуки, а его детей привечают в доме, как если бы грех вовсе и не был грехом. Однако человеку свойственно ошибаться, не правда ли?
– Не знаю. Мне кажется, для этого и существует исповедальня.
Он рассмеялся.
– Вы слышали о фресках Андреа Орканьи в трапезной Санта Кроче?
Я покачала головой.
– На его «Страшном суде» между зубов у дьявола – головы монахинь. А у самого сатаны такой вид, как будто он страдает несварением от множества проглоченных кардинальских шапок.
Я невольно захихикала,
– Ну, расскажите мне, Алессандра Чекки, вы любите искусство нашего прекрасного города?
– О да, я им восхищаюсь, – ответила я. – А вы?
– Тоже. Потому-то моя душа и не замирает от слов Савонаролы.
– Вы не грешник? – спросила я.
– Напротив. Я часто грешу. Но я верю, что сила любви и красоты – это тоже один путь к Богу и к искуплению.
– Вы следуете древним?
– Да, – театральным шепотом ответил он. – Только не рассказывайте об этом никому, потому что определение ереси с каждой минутой становится все шире.
И сколь ни наивно это было с моей стороны, я поддалась его заговорщическому очарованию.
– Ваша тайна умрет вместе со мной, – восторженно ответила я.
– Я уверен в этом. Ну так скажите мне – какой защиты нужно искать, когда наш безумный монах учит нас, будто темные неграмотные старухи лучше разбираются в делах веры, чем все греческие и римские мыслители, вместе взятые?
– Надо дать ему почитать «Защиту поэзии» Боккаччо. В его переводах историй о греческих богах можно найти только христианнейшие из добродетелей и нравственных истин.
Он отступил на шаг и внимательно поглядел на меня, и я могу поклясться, что угадала в его глазах восхищение.
– Да, я уже слышал, что вы – дочь своей матери.
– Я бы не сказала, что мне очень приятно слышать это, мессер. Мой брат всем рассказывает о том, что матушка, когда носила меня, видела насилие на улицах города и потому я оцепенела от ужаса у нее во чреве.
– Значит, ваш брат жесток.
– Да. Хотя это не мешает ему быть честным.
– Может быть. Но в данном случае он ошибся. Вы с удовольствием предаетесь своим занятиям. В этом нет ничего дурного. Вам нравятся только античные авторы или кто-нибудь из наших нынешних тоже?
– Данте Алигьери. Он, по-моему, величайший поэт из всех, кого только рождала Флоренция.
– …и родит впредь. Здесь нам не о чем спорить. Вы знаете наизусть «Божественную комедию»?
– Не всю! – возмутилась я. – Мне только пятнадцать лет.
– Это хорошо. Если бы вы решили прочитать ее наизусть целиком, мы бы сидели здесь с вами до второго пришествия. – Он снова задержал на мне взгляд. – Я слышал, вы рисуете?
– Я… Кто вам это сказал?
– Вам не надо меня опасаться. Я же вам уже доверил свою тайну – разве вы забыли? Я упоминаю об этом просто потому, что я поражен. Это так необычно.
– Не всегда так было. Вот в древности…
– Знаю. В древности были женщины художницы. – Он улыбнулся. – Вы не единственная, кто знаком с Альберти. Хотя и он тогда не знал о том, что у нашего Паоло Учелло была дочь, которая работала в отцовской мастерской. Самый малый воробушек – так ее называли. – Он помолчал. – Пожалуй, вам стоило бы показать мне как-нибудь свои работы. Я с удовольствием бы их посмотрел.
Из-за его локтя показался слуга, обносивший гостей засахаренными фруктами и вином с пряностями. Мой собеседник взял бокал и протянул его мне. Но чары уже были разрушены. Мы немного постояли молча, глядя каждый куда-то в сторону. Молчание становилось если не тягостным, то красноречивым. Потом он спросил вкрадчивым голосом, каким говорил тогда, во время танца:
– Алессандра, вам известно, зачем мы с вами сегодня встретились?
У меня внутри что-то сжалось. Разумеется, мне следует ответить «нет», как наверняка подсказала бы мне мать. Но я-то знала правду. Как я могла не знать?
– Да, – ответила я. – Думаю, что да.
– Вы бы этого хотели? Я поглядела на него:
– Я и не подозревала, что мои чувства будут приниматься во внимание.
– Обязательно будут. Потому я вам и задаю сейчас этот вопрос.
– Вы очень добры, мессер. – И я почувствовала, что краснею.
– Нет. Ничуть. Но мне хотелось бы считать себя справедливым. Мы с вами – случайные пловцы в этом море. Время бороться в одиночку уходит в прошлое. Поговорите с вашей матерью. Не сомневаюсь, мы с вами еще увидимся.
Он отошел от меня и вскоре покинул дом Плаутиллы.