Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Бедные мои! Бедненькие мои!
Я знал, что отец недолюбливал своего краснолицего шурина с его мощной челюстью, безупречными двубортными костюмами, булавками для галстука, броским перстнем с печаткой и неизменными банкнотами наготове.
После того как были выполнены все требующиеся для кремации формальности, дядя повез нас в отель «Три льва», с давних времен ему принадлежавший. Роскошная гостиница занимала все здание позади Ботанического сада. Сам дядя называл ее своей базой, своим логовом и своим замком — у него было много более или менее таинственных занятий.
— Прежде всего я — деловой человек, говорил он. — А к этому надо иметь способности. Способных сразу видно — у них бугор выпирает.
Он хлопал себя по карману, оттопыренному бумажником:
— Вот он, мой бугор!
И начинал хохотать. Мне от этого громкого смеха делалось не по себе, а отец просто слышать его не мог.
В тот трагический день, напоминавший каникулы, я повсюду сопровождал мать и делал скорбное лицо, но еще не понимал, что больше никогда не увижу отца. Я устал от поездки и от тех усилий, которые предпринимал, стараясь наконец испытать горе, и мне не терпелось вернуться в Лион, чтобы все ему рассказать. Я войду в типографию, увижу его стоящим среди грохочущих машин и почувствую знакомый запах краски, машинного масла, свинца и клея. Заметив меня среди рулонов бумаги, он все бросит, не торопясь выслушает, поднимет на лоб очки с толстыми стеклами и, призывая в свидетели мсье Луи, давнего соратника и сообщника, от души посмеется.
Хватит с меня этой комедии, мне надоело быть одному с матерью, когда мы встречаемся с дядей Эдуардом, со служащими похоронного бюро или с полицейскими, я устал беспричинно дрожать. Я хочу, чтобы мы сели в обратный поезд! Хочу, чтобы вышли на вокзале Перраш и пешком вернулись домой. В скорби, в трагической ситуации мне, как и всем детям, казалось, будто я по вине взрослых попал в бедственное, но временное положение. Да, гроза закончится, и все снова станет «как раньше»!
Вот потому дядины причитания — «Бедненькие мои!» — для меня не имели ни малейшего отношения к каким бы то ни было «никогда больше». Сколько ни твердил дядя: «Поль, милый, я прекрасно знаю, что дядя не может заменить отца, но для меня отныне мой племянник все равно что сын!» — я ничего не понимал.
— Матильда, тебе надо быть сильной и трезво смотреть на вещи, — нашептывал он сестре. — Вам нужен мужчина, кто-то, кто будет о вас заботиться. Если ты согласишься переехать в Париж, я буду рядом, рядом с тобой, рядом с мальчиком. Подумай…
Но мама молчала.
Гуляющие кружат и кружат по Люксембургскому саду, а я не могу стряхнуть с себя тревожное и привычное оцепенение. Посреди поляны бьет белая струя воды, она высоко-высоко поднимается в золотистом свете дня и широким движением опадает в чашу, заполненную белыми парусами и окруженную детьми.
И Париж тоже кружится, медленно-медленно кружится вокруг места преступления, этого затерянного уголка Люксембургского сада, куда я то и дело возвращаюсь, иногда подолгу стою, облокотившись на парапет, иногда рисую, устроившись в железном кресле у ног королевы Батильды. Париж — медленно вращающийся круг, неспешный посредник. Париж, где я теперь живу, но где ничто меня не держит, ничто по-настоящему не удерживает.
Мне кажется, именно тайное намерение приблизиться к этому месту и подтолкнуло мою мать сдаться в конце концов на уговоры брата и поселиться в Париже. Она продала квартиру, потом продала и «Новейшую типографию» мсье Луи. Записала меня в знаменитый лицей, которого я был недостоин. Нашла работу в книжном магазине рядом с театром «Одеон». А ее брат бесплатно уступил нам маленькую пустующую квартирку над номерами «Трех львов».
Мой отец обращен в пепел, у него нет места на кладбище! И для того, чтобы вспоминать, для того, чтобы думать, у меня есть только этот уголок в саду, где бродят серые призраки. Я довольствуюсь этим мертвым углом посреди Парижа. Не раз, подходя со стороны бульвара, я, как мне казалось, различал мелькнувшую фигуру удаляющейся матери. Должно быть, и она иногда заставала меня сторожащим пустоту.
Когда я прихожу туда, мне всегда бывает странно увидеть незнакомую девушку, сидящую, свесив ноги, на перилах преступления. Или даму, кропящую землю хлебными крошками для голубей, — а те расхаживают вперевалочку, раскачиваются и отпихивают друг друга от корма. Иногда художник-любитель раскладывает свой этюдник на том самом месте, где мой отец подох как собака. Высунув язык от усердия, он покрывает холст мелкими мазками, стараясь передать все оттенки неба и блики на воде, но я прекрасно вижу, что его кисть старательно обходит призрачную фигуру, которая не желает покидать картину и в конце концов проявляется — проемом, пустотой.
От дядиной заботы мне делалось не по себе. Меня возмущало его властно-покровительственное обхождение с матерью, но нравилась наша тесная квартирка над гостиницей, и ничего, что каждый раз, пересекая вестибюль, чтобы подняться к нам, приходилось здороваться с Леоном, портье. Наши три комнаты беззвучно парили над свинцовым морем крыш. Друг друга мы не стесняли. Мама, хотя ее и огорчали мои слабые успехи в школе и недостаток прилежания, предоставляла мне полную свободу. По утрам она выходила вместе со мной, но по дороге в лицей мы расставались, она спешила выпить чашку кофе перед тем, как открыть свою книжную лавку. Шел день за днем. Гостиница «Три льва» никогда не пустовала. Появлялись путешественники, иностранцы, незаконные парочки. Мы чувствовали себя так, будто и сами в Париже были проездом.
Гостиница обязана своим названием трем бронзовым львиным головам старого парижского фонтана, расположенного справа от ее дверей. Три льва день и ночь щедро льют воду над чугунной решеткой, вделанной прямо в тротуар. Эти черногривые звери с медными трубочками, торчащими у каждого из пасти, словно навеки прикованы к позорному столбу, обречены вечно здесь скучать. Я всегда любил этих львов, лишенных их собственной ярости, их собственной мощи. Ни разу не было, чтобы я, идя в лицей, не похлопал их дружески по мордам, не погладил сочувственно металлическую гриву. Славные львы! Несчастные бронзовые изваяния!
Вообще-то я всегда любил статуи. В этих садах меня волнуют и притягивают величественные французские королевы, неподвижно стоящие на постаментах. Я думаю о том, что эти каменные женщины были здесь, когда умер мой отец. Они все видели! Стоят, конечно, бесстрастные, но они знают, кто убийца. А самая моя любимая — Батильда, она ближе всех к тому углу балюстрады, где он умирал.
Милая Батильда, как мне нравится твое непроницаемое лицо под резной короной. Непрозрачность твоего взгляда. Твоя открытая шея со шнурком, на котором висит крест. Мне нравятся твои белизна и стройность. Твоя правая рука, придерживающая, чуть приподняв, край плаща. Твои уложенные на затылке косы. Меня в дрожь бросает от твоего молчания, милая Батильда. Прочту ли я когда-нибудь, что таит в себе манускрипт, который ты держишь, прижав к левой груди?
Я очень мало знаю о своей каменной подруге. Молодая рабыня, ставшая женой некоего Хлодвига II, затем его вдовой, удалилась впоследствии в один из основанных ею монастырей. Теперь она безмолвна, но задумчива. Жертва судьбы и мастерица чар. Она продолжает жить на поляне, так мне кажется, и когда-нибудь мне все расскажет. Когда-нибудь я узнаю. Камень заговорит. Но пока, если я сижу у ног Батильды, то лишь потому, что мне необходим тихий уголок, где я мог бы перечитать открытку, которую только что, после нескольких месяцев молчания, получил от Клары.