Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тогда у нас еще получалось видеть в этом городе разоренный Рим, доставшийся варварам, что решили нас не истреблять, а оставить еще походить: большинство его производств, которые я, сын нормальных советских родителей, по наследству считал абсолютно великими, пали еще в девяностых, и то, что титанические здания, занимаемые ими, оказались теперь разделены между мелкими безвидными предпринимателями, внушало мне сложное чувство: хотя отец порой и изображал презрение к прошлой системе и почти самоистязательское любование теми, кто сумел подмять под себя новый мир (мы же сами им все отнесли, у нас никто ничего не отбирал силой), я еще долго оставался коммунистом и верил в радостный неотчужденный труд, но только не в свой: мне было бы весело видеть колонны рабочих, идущих на воскрешенные заводы и фабрики, и думать, что все они счастливы, но я никогда не планировал сам идти в этих колоннах (как и редактировать заводскую многотиражку); так ребенок подкидывает муравьям в парке что-то, как ему кажется, нужное им, надеясь, что они тут же поволокут это к себе на стройку или в амбар. Получалось, что даже этот воображаемый восторженный труд был мне ни к чему, и заведомая его неосуществимость создавала свободу, недоступную на деле ни одному коммунисту (по меньшей мере из городского отделения партии): лучшая из представимых моделей будущего отменялась вдвойне: моим к ней безразличием и ее собственной фактической невероятностью; этого двойного уничтожения как будто хватало для того, чтобы стереть будущее вовсе, но меня все же вынесло туда, где я нахожусь: как называется это место? Это больше не Рим (и давно; и ладно): то, как они отскоблили наши старые мануфактурные корпуса, ничего не вернуло; я иду вдоль них, не понимая, откуда все это взялось. Меня не нервируют вывески, я скорее им рад, даже самым тупым: из-за них ночью площадь выглядит как оцепеневшая в мою одинокую честь дискотека; думаю, в центре, куда мы ездили за Хармсом, уже невозможна такая чистая ночь, как в нашем поселке: без зевающих такси и блудного хламья, с желтой летней луной над заправкой. Белый Ленин, стоящий здесь с двадцать четвертого года и не опустивший поднятой руки даже в самые трудные для себя и для нас времена, остается (после гибели дома с газетами и стоявшего бок о бок с ним, боже мой, «комбината зеленого строительства» с мемориальной доской, которую мы однажды испоганили маркером) единственной, в общем-то, еще мыслимой точкой входа в тот римский слой: я почти что не пользуюсь ею, я, как сказано, справляюсь и здесь, но то, что эту статую уже наверняка не снесут, все же вселяет в меня чувство некой лишней надежности. Здесь вообще все достаточно перевернулось: в детстве у меня был кошмар о белом человеке, что настигал меня то на кладбище, то в подъезде, то в квартире (в одном сне он вышел из кладовой, и потом я еще много лет открывал ее дверь с непроходящей опаской), и я лишь совсем недавно понял, что это был Ленин, памятник с угрожающим и чуть монгольским лицом, неподвижный и выжидающий белый силуэт в терпкой городской тьме. Эти сны в свое время измотали меня, я боялся ложиться спать; раз на школьной перемене кто-то рассказал у подоконника свой кошмар, и остальные стали рассказывать свои, но у меня не повернулся язык поведать им о моем белом человеке (я звал его призраком), а когда прозвенел звонок и все хлынули в класс, я еще какое-то время смотрел в окно на голый осенний сад, занимавший задний двор, ожидая, что тот появится между деревьями. Помню еще, что в отчаянии, признать которое было стыдно, я обратился к маме с просьбой убедить меня, что призраки не существуют: я старался, чтобы это выглядело как естественнонаучный заскок, но мама, видимо, сочла, что я испытываю ее чувство юмора, и не стала приводить никаких опровержений; тогда я (в еще большем отчаянии) решил, что сам попытаюсь договориться со своим преследователем, но страх при его появлении всякий раз оказывался сильней, и лишь пять или шесть кошмаров спустя (это был не еженощный ужас, нет) у меня получилось как-то условиться с ним, и он оставил меня в покое; не знаю, должно ли меня напрягать то, что я не могу вспомнить в точности, как звучала моя часть договора: думаю, что, скорее всего, я пообещал больше не сомневаться в существовании призраков: так же как обещал Иисусу поверить в него и больше его не дразнить. Но если Иисус мучил меня еще долго после той моей клятвы и больше наяву, чем во сне (инцидент с головой случился, когда мне уже почти исполнилось шестнадцать), то белый человек отступил сразу же: он приснился потом лишь еще один раз и был безобиден, стоя на дальнем углу двора возле бомбоубежищ; разумеется, сейчас уже сложно сказать, воспринимал ли я его исчезновение как результат простой дипломатической уловки (все же я мог обещать что угодно) или как нечто действительно выстраданное мной самим (через приятие того, во что я не хотел верить). Но если верно последнее, то настойчивость Иисуса, так долго не отпускавшего меня, можно объяснить тем, что в него я не смог поверить даже нашивочно (и сейчас не могу): стоит ли говорить, что в любую мещерскую ведьму или ползучее филиппинское проклятие уверовать проще, чем в огромное всеблагое облако причин и смыслов: всякое зло не только объяснимей, но и значительно ближе добра. Иисус потратил на меня много сил, но так и не дотянулся; любопытно, что фокус с головой все же поддается истолкованию как раз в связке с белым человеком, а именно статуей, из которой тот произошел: в детстве я слышал городскую легенду о том, как одним советским утром она оказалась с отбитой башкой, и тотчас представил себе это зрелище, показавшееся тогда обжигающе жутким; то есть в том предрассветном бреду Иисус (а что он еще мог) перекидывал мост прямо к белому призраку, предлагая мне, что ли, одуматься, но и этот план не удался.
Он был, в конце концов, просто крупной картинкой, и такой неудачной, как заведомо неудачен любой хоррор с христианской составляющей: настырным священником, зловещей церковью, не закопанными как надо покойниками (разве что Borderlands неплохи, но кто их смотрел); девочка, пристегнутая к креслу ради экзорцизма, может называть себя какими угодно именами из гримуаров, и мы легко ей поверим, но что с того: нам не станет страшнее; когда Ф. К. в одной из концовок дырявят, кропя его кости святой водой, нам смешно