Шрифт:
Интервал:
Закладка:
2
Гордость
После войны Америка включилась в мировую жизнь. Нью-Йорк – это вселенский город, первый город, построенный в масштабе нового времени. И сердца американцев преисполнены гордости. Тут мы сталкиваемся с особым психологическим случаем: человек испытывает огромную нежность к своей родине – Англии, Германии, Италии, Франции, Испании, России и так далее; тревожное ощущение, что он внезапно оказался на вершине мира (или, во всяком случае, думает, что оказался); понимание, что пройдут годы, прежде чем сбудутся мечты; и он старается окружить себя былой привычной атмосферой, как движимой, так и недвижимой; (типичен случай университетов, построенных по готическим образцам и, скорее, очаровательных, нежели смешных). И наконец, поскольку Манхэттен вертикально тянется в небо, – непреходящая гордость.
Американцы чрезвычайно приветливы; они открыто и прямодушно протягивают вам руку. А если вы проявите восхищение, они будут в полном восторге. И в глубине души они, чье поведение, такое уверенное, столь исполненное взрывной мощи, так отличается от нашего, они, уже столько сделавшие, и кому еще предстоит столько совершить, уже не чувствуют себя «эмигрантами оттуда, поселенцами, изгнанниками». Америка создала себя; ее размах огромен, творческая смелость безгранична. Кто мы такие в наших плоских городах? Каков наш ответ небоскребам Манхэттена? Версаль и Фонтенбло, Турень с Шенонсо и Шамбором? Они приехали в Париж изучать всё это в Школе изящных искусств и превратили в небоскребы! Если у нас это является неоспоримым признаком духовного величия, то не минувших ли времен? Вот они в глубине души и задают себе – а на самом деле нам – вопрос: а сегодня-то что вы делаете со своими традициями величия? Какая убогость. Это совершенно новое ощущение, потому что Америка одним махом, первой, перешла в масштаб современности.
А теперь, когда этот высокий уровень морального удовлетворения достигнут, они стремятся восстановить ступени: опись, архивы или генеалогическое древо. «Как было бы хорошо, если бы вам в руки попалась книга по истории США. Там вы обнаружили бы объяснение наших поступков и мыслей» – немного издевательская уверенность.
Не следовало бы – это было бы досадным раздвоением – чтобы это чрезвычайно законное чувство стало похожим на то, которое в 1914 году подготовило процесс в Германии [61]. Тогда, в июле, на закрытии Конгресса Веркбунда [62] в Кельне, я слышал, как один из величайших ораторов рейхстага, социалист, воскликнул: «Теперь, когда Германия отправляется на завоевание мира, чтобы в нем восторжествовал „хороший германский стиль“…».
Этот явно воинственный возглас шокировал нас; но наши соборы уже не были белыми. Наш хороший стиль, пришпиленный к национальному гербу, знаменовал всего лишь конец наследия. Не превратился ли сегодня этот самый «хороший стиль» в груды мусора, что загромождают нынче все наши дороги? На банкет, данный в мою честь после дискуссии в Нью-Йорке четырьмя сотнями архитекторов, явился какой-то элегантный седоусый господин. «Я француз, – сказал он мне. – И архитектор. Но уже не строю; теперь я профессор архитектуры в Университете Нью-Йорка. Я преподаю молодым хороший стиль и красоту». Я ответил: «Отлично, но на эту тему много чего можно сказать». Его слова прозвучали странно для моего слуха. Я навел о нем справки. Складывается впечатление, что этот милый человек – убежденный противник всего нового. Узнав, что меня собираются пригласить в США, он ответил «нет», когда его спросили, полагает ли он, что это намерение может оказаться полезным.
Этот самый «хороший стиль» в Америке потерпел неудачу. Его признание пришлось на довоенное время. Теперь же мы видим перед собой расцвет американского феномена. И США уже больше не является покупателем «хорошего французского стиля». Чуть дальше я докажу, что сегодня США перенимает французский стиль творцов, изобретателей, честных людей: всю эту продукцию, изгнанную из нашей Академии, бойкотируемую нашей Школой изящных искусств.
Так называемый традиционный хороший стиль стал причиной того, что отныне американцы считают нас людьми остроумными, складно говорящими и обладающими ужимками времен Людовика Пятнадцатого или Регентства, а некоторые с гордостью, которая ставит нас на место, заявляют: «Вы римляне, а мы – англосаксы» [63]. Нам не удалось выиграть партию. Отныне мы можем заставить Нью-Йорк услышать наш голос исключительно в обстановке нового времени.
Да к тому же еще некий влиятельный человек, настоящий тамошний джентльмен, с которым я постоянно общался во время своего американского путешествия, пишет мне: «Наши разногласия в целом сводятся к вопросу национальности. Для вас добрый здравый смысл есть величина, не заслуживающая внимания, а меня оставляет равнодушным зов славы. В этом различие между римлянами и англосаксами…»
Вот стремительное решение вопроса, который достоин рассмотрения и категорически требует уточнения. Римляне тоже придерживаются здравого смысла, увы! Взять, к примеру, унылого господина Клемана Вотеля [64], которого бесчисленное количество наших соотечественников оценило в эту гнетущую эпоху инертности, разочарования и страха. Все-таки француз исторически обладает достоинством просто-напросто придерживаться здравого смысла. Мне уже не раз приходилось присутствовать на многих международных собраниях. Обычно там царит крайняя неразбериха, и именно мои соплеменники коротко, быстро и четко наводят порядок. Одна из вещей, поразившая меня в США, – это медлительность, затягивания, неуверенность, размазанность любой дискуссии, прежде чем принять решение. И это касается малейших проявлений жизни, например при необходимости назначить встречу. Меня это нервирует. Другие французы из Нью-Йорка или Чикаго подтвердили мои наблюдения. Здравый смысл может неукоснительно царить в «делах». И вот еще что! У меня есть смутное ощущение, что американцы очень осмотрительны в делах; мне даже кажется, что их сознание напряженно вникает в денежные вопросы. Деньги правят повсюду; они бесконечно поглощают энергию. Если небоскребы чудесным образом строятся в рекордное время,