Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Седых потрепал вялые уши Рекса, предложил кусок сахару, но тот даже не посмотрел на него. А когда старшина взял его за поводок и куда-то повел, Рекс послушно поплелся следом. Как-то сразу дали себя знать все раны, и Рекс с трудом волочился, припадая на перебитые лапы, а из глотки вместо ровного дыхания вырывался мерзкий сип. Но Рекс шел. Ему было все равно куда и зачем идти. К тому же он чувствовал, что хозяин в этом блиндаже не появится. А раз так, какая разница — лежать, сидеть или тащиться по развороченной земле.
Первым увидел Рекса доктор Васильев. Он стоял в заляпанном кровью халате и деловито сортировал раненых: на стол, на перевязку, в тыл…
— Вот, — козырнул Седых. — Полковник Сажин приказал передать младшему сержанту Орешниковой.
Васильев взглянул на Рекса и опустился на пенек.
— Неужели? Где? Когда?! Не может быть!
— Прорвались танки. Комдив приказал взять саперов и остановить. Наши ребята тоже пошли, но капитан уговорил часть разведчиков оставить. Из саперов кое-кто уцелел, а наши не вернулись. Я тоже должен был быть там. Там, а не здесь! — вдруг заплакал Седых. — Ну почему он меня не взял? Почему я жив? Как жить? Как людям в глаза смотреть? Век себе не прощу. Эх, товарищ капитан, какой это был командир! За таким хоть в огонь, хоть… Не взял он меня в огонь, не взял. А как мы слушали соловьев!..
Слезы катились из закрытых глаз старшины. Он понимал, что так нельзя, но никак не мог с собой совладать. Васильев достал какой-то флакончик, заставил старшину отхлебнуть — и тот успокоился.
Потрясенный Васильев не мог сказать ни слова. Уж кто-кто, а он, каждый день имеющий дело со смертью, мог бы привыкнуть к тому, что на войне бывают не только раненые, но и убитые. Но Виктор? При чем тут его лучший друг Виктор Громов? Чтобы такой лихой парень позволил догнать себя какой-то дрянной пуле? Да и что ему пуля, он совладает и с пулей! Наконец, в нем проснулся врач.
— Стоп! Спокойно. Хоть что-нибудь от него осталось? Где схоронили?
— То-то и оно, что ничего не нашли. Саперы сказали, взрыв был чуть не до небес.
— Так. Понятно. Маше ни слова. Впрочем, я сам. Давайте Рекса. Можете быть свободны. Нет! Стойте! И слушайте! Слушайте меня, старшина Седых!
Васильев приблизил сузившиеся глаза к самым ресницам старшины и шипяще процедил:
— Отомстить надо! Слышите, старшина? Так отомстить, чтоб их берлинским матерям сто лет не выплакать слез! Бить их, гадов. Бить, топтать и жечь, пока последний ублюдок со свастикой не будет закопан в этой земле!
— Хрен им, а не нашу землю! — взъярился и Седых. — Вытащить. Вытащить всех до единого, чтоб не оскверняли русскую землю. И пусть их закапывает фюрер на своей главной площади. Чтоб видели ихние потомки и зареклись ходить в наши края! А за командира отомстим. Слово! Все, ухожу из разведки. Надоело таскать целеньких фрицев. Теперь буду убивать! Ну и накрошу же я, ну накрошу! Прощайте, товарищ капитан, может, не доведется…
— Прощай, — протянул руку Васильев. — Воюй, как учил командир, с умом!
Маше доктор Васильев решил ничего не говорить. Он взял поводок, отвел Рекса в свой блиндаж, плеснул в миску супа, убедился, что Рекс на еду не реагирует, понимающе покачал головой и ушел в операционную палатку. Там на столе лежали изувеченные крупповской сталью люди. Их дальнейшая судьба была в его руках, и он вкладывал в эти руки всю свою душу, все сердце, чтобы отвоевать у смерти молодые жизни.
Да, поле боя хирурга на операционном столе. Часто он даже не видит лица раненого, не знает ни его имени, ни звания, ни возраста, ни семейного положения. Но хирург сражается своим скальпелем с автоматом, танком или самолетом врага, изувечившими человека. И как часто маленький скальпель Васильева оказывался сильнее «тигров», «пантер», «юнкерсов» и «мессершмиттов»!
Седых вернулся в штаб, доложил комдиву, что задание выполнил, и тут же заявил о своем решении уйти из разведки в любой стрелковый взвод.
— Прошу не отказать, — настойчиво закончил он. — Все равно живым я теперь не донесу ни одного «языка».
Полковник Сажин понял, что неволить старшину не имеет смысла. К тому же в ротах большие потери. Так старшина Седых попал во взвод лейтенанта Ларина и стал его заместителем.
Каких-то семь дней назад Игорь Ларин был чистеньким городским мальчиком, нежданно-негаданно надевшим военную форму. Его прочили в филологи, да и сам он больше всего на свете любил библиотечную тишину. Но когда весь курс, включая девчонок, решил идти на фронт добровольцами, Игорь тоже отправился в военкомат. Он шел и думал: как это прекрасно — быть добровольцем, как мужественно — отказаться от брони, скрыть от врачей, что у него слабые легкие, а потом вернуться домой с повесткой и всю ночь успокаивать плачущую мать. А ранним утром — на поезд и под гром оркестра на фронт.
На самом деле все получилось шиворот-навыворот. Его долго и придирчиво осматривали медики, заставили заполнить множество анкет, долго сетовали, что он изучает французскую литературу, вот если бы немецкую и знал язык. Игорь ничего не понял в этих намеках и пришел в себя в небольшом волжском городке, где в старой школе размещалось пехотное училище.
Как ни странно, курсант Ларин оказался одним из лучших. То ли сказывалась старая привычка: уж коли учиться, то учиться как следует, то ли проявилось его вечное стремление быть первым. В аудиториях и классах это не составляло труда, но в поле… Одному Богу известно, сколько трудов стоило Игорю научиться быстрее всех окапываться, лучше всех стрелять, в рукопашной не звереть, а побеждать умом и четким знанием приемов, терпеть до колик в животе, но лидировать в изнурительных марш-бросках.
Увешанные орденами однорукие и одноногие преподаватели с удовлетворением наблюдали, как из неумехи студента выковывается настоящий офицер. Иной раз, отложив костыль, командир их роты капитан Деревьев брал автомат и показывал совершенно немыслимые приемы стрельбы, а потом не успокаивался до тех пор, пока их не осваивал Ларин. Другой бы возмущался, что, мол, за дополнительные занятия, когда вся рота отдыхает?! Но Игорь понимал, что цена этой науки — жизнь, что на фронте времени на учебу не будет и чем большему он научится здесь, тем больше шансов не только уцелеть, но и хорошо воевать.
А хорошо воевать — стало для него смыслом жизни. Дело в том, что Игорь был отчаянно честолюбив и не считал это недостатком. «Честолюбие — от слова честь, — рассуждал он. — А что может быть дороже чести? Значит, честолюбивый человек никогда и ни за что не уронит и не запятнает своей чести. Раз так, то он будет работать, учиться и воевать лучше всех! Но если он лучше всех делает свое дело, то почему бы и не воздать ему по заслугам? Значит, лауреатами, орденоносцами и вообще героями становятся честолюбивые люди. Раз уж я стал военным, то почему бы не носить в ранце маршальский жезл?! А что, чем черт не шутит! Нет уж, на шутки черта рассчитывать не будем, — оборвал он сам себя. — Делом, только делом и личным примером! И чтобы ни пятнышка на совести! Деревьев прав: командир имеет право на многое, он даже может послать на верную смерть, но трусость или бесчестный поступок — не для командира. Поэтому и нужно в кармашке-пистончике держать заветный патрон. Все это бесспорно, но… если отрывает ногу, пулеметчик убит, рота отступает, а немцы в пятидесяти метрах, не каждый, как Деревьев, может доскакать до пулемета и полчаса крошить фрицев. В такой ситуации ручаться за себя трудно. Один, дабы не попасть в плен, использует заветный патрон, другой же думает не столько о чести, сколько о том, чтобы не сдать высоту. Но ведь не сдать высоту — это и значит быть по-настоящему честолюбивым! Да-да, именно так! И Деревьеву честь воздана. Я уж не говорю об орденах. Заслужить любовь курсантов ох как трудно, а мы его боготворим».