Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Людвиг, – мягко окликает Гайдн, возвращая в настоящее. – Мы едва знакомы, я вам никто… но я вас об одном прошу.
– О чем? – Улыбнувшись в ответ, он бросает голубям еще пригоршню зерен.
– Не лезьте вы на баррикады, где бы они ни возводились. – Гайдн заглядывает ему в лицо. – Это лишь в ваших песнях там будут летать нежные девы с серебряными мечами, осыпая бедняков золотом. А на самом деле… в бою, за что бы он ни шел, всегда вот так.
Гайдн указывает на голубей, которых сильно прибавилось. Они все бешенее выдирают друг у друга зерна, клюются, толкаются; кажется даже, будто бранятся. Лезут друг через друга, наступают на крылья и лапы слабым, теснят их. Сизые перья действительно напоминают мундиры. Людвиг чувствует секундное раздражение: как банально, драматично, постановочно это звучит! И вообще… «Не сражайтесь, чтобы с вами ничего не случилось»? Если бы все следовали этому напутствию, как вообще существовал бы мир?
– Не тревожьтесь, – справившись с собой, говорит он как можно серьезнее. – И не собираюсь. Мой бунт другой, и сколько бы злости на не слишком-то щедрую судьбу во мне ни было… я никогда не пролью чужую кровь.
– Но вы простите другим кровопролитие? – вкрадчиво уточняет Гайдн, и горло предательски сжимается. – Во имя неких великих свершений?
– Это от многого зависит, герр. – Приходится прокашляться, потом и опустить глаза. – Иногда оно необходимо. История стоит на двух столпах: любви и смерти, войне и…
– Женщины, дети, несчастные, сдавшиеся на милость победителю и все равно убитые им?.. – допытывается Гайдн, глядя исподлобья, и невольно Людвиг даже отступает. – Их гибель вы простите? Простите?!
– Не знаю! – неожиданно для себя повышает голос, почти выкрикивает он. – О чем вы?
– Ох… юноша… – Спохватившись, отступает и Гайдн. – О том, что некоторые слишком буквально понимают ваше убеждение «Старое должно гибнуть».
И он опять кутается в пушистый воротник. Его отчаяние душит невидимыми руками, отойти хочется еще дальше, но Людвиг стоит. Эти чувства смущают его. Сальери говорил о революции похоже, но – может, из-за его стоического спокойствия – ощущалось это иначе. А тут впервые Людвиг правда представляет себя революционером и задается вопросом: как они, все эти новые вершители судеб, смотрят в глаза собственным отцам, страшащимся их грозной поступи?
– Мне кажется, рано думать об этом. – Он все же берет себя в руки. – Пока революция не отсекает головы, просто украшает их кокардами. Ее идеи подхватывают. Люди получают землю, больше не боятся своей любви и веры, участвуют в политике, идут учиться и работать туда, куда раньше не смели и посмотреть… И давайте верить, что так продолжится.
Гайдн кивает, пробормотав что-то о его светлом сердце. Но прощается он, будучи явно раздосадованным и расстроенным, не зная, куда деть глаза, и с этим ничего не поделать. Надеясь ободрить его, Людвиг тепло пожимает крепкую сухую руку и произносит:
– Спасибо за интересную беседу. Я буду ждать новой встречи. Приезжайте поскорее, удачного турне.
– Берегите голову, – серьезно напутствует его Гайдн, прежде чем уйти. – И душу. Прежде всего от самого себя.
Оставшись в одиночестве, Людвиг продолжает напевать «Песнь свободного человека», которую знают уже все просвещенные студенты и профессора Бонна. Из-за того, что Людвиг правда положил ее на музыку, жандармы недавно наведывались в дом, ничего, впрочем, не найдя в замусоренной комнате и довольствовавшись томиком многострадального Плутарха, на том лишь основании, что его читают и на баррикадах. Людвиг снова думает о французах – непримиримом Робеспьере[34], гордом ледяном Сен-Жюсте[35], мудром Мирабо[36], «друге народа» Марате[37] – и представляет, как подарит копию песни, конечно же вместе с каким-то другим, более солидным сочинением, – им. Однажды.
– Я рада, что ты снова мечтаешь, Людвиг. Мне казалось, заботы отучили тебя от этого.
В снежную тишину вкрадывается запах цветущих трав. Безымянная, появившаяся рядом, кутается в белый мех. Одеяние ее с алым подбоем похоже на старинную мантию, а в руках – кулек с какими-то мелкими темными ягодами или орешками. Их она тут же начинает бросать птицам. Те склевывают угощение, продолжая громогласно, как старые трубы, урчать, но постепенно успокаиваясь: переставая щипаться, толкаться, выдирать друг другу перья. Теперь они едят, сбившись в плотный круг, словно на некоем подобии монаршего приема. Сияющая безмятежная королева – в его центре, и приятно чувствовать себя ее гвардейцем.
– Здравствуй. – Людвиг рассматривает ее украшенные алмазным гребнем волосы, другие алмазы – снежинки в зачесанных локонах – и после некоторого колебания спрашивает: – Признайся, ты тоже осуждаешь эти мечты?
Их глаза встречаются, и Людвиг ловит слабую улыбку, видит качание головы и румянец на щеках. Нет. Она не станет судить его и поучать, он знает точно.
– Не бывает плохих мечтаний, пока они движут вперед, Людвиг. Вопрос лишь – куда они тебя приведут и будешь ли ты там счастлив.
– Ты веришь в революционеров? – Он решается и на этот вопрос. – Они-то знают, куда идут?
О если бы обрести в ней союзницу, если бы она кивнула! Монархистка она или бунтарка? Очередной из сонма ее секретов. Она так свободна! Разве не может она быть среди революционерок, вести их к Версалю?[38] Или небесным образом являться Дантону[39] и Робеспьеру, чтобы ободрить, украсить цветком одежду или головной убор? Впрочем, сама мысль – что Безымянная может являться кому-то еще, касаться пальцами еще чьих-то спутанных или окровавленных волос, шептать возвращающие к жизни слова, выдыхать «Бедный Жорж», «Бедный Макс» – неожиданно, стоит ей разрастись в отчаянное подозрение, поднимает бурю. Делить свою ветте, пусть с грандиозными героями? Никогда! Вздрогнув, испугавшись самого себя, Людвиг уже хочет воскликнуть «Впрочем, не отвечай!», но не успевает.
– Они просто люди, Людвиг. – Улыбка слабая, задумчивая. Зато, к счастью, едва ли славная ветте заметила бурю ревности под самым своим носом. – Многим людям кажется, будто они это знают. И вот они идут, идут, а потом попадают в места, где лишаются всех сил, а главное, всех желаний… зовут смерть-избавительницу – и даже она приходит