Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Андрей снова и снова возвращался к разговору с Машей и ее франтоватым приятелем и пытался найти несоответствие, лакуну, наглядно свидетельствующую – дело не в средневековых мистических бреднях. Дело – в грязных деньгах, грязной политике, грязной страсти. Всякой милой профессионалу банальщине, на которой, как на трех китах, держится логика любого убийства. Но банальщина не вписывалась в историю про лед, холодильник, Москву-реку, оторванные языки на старой электростанции, оторванные руки у Покровского собора, четвертованную губернаторшу в Коломенском… А Иоанн Богослов и Иоанн Грозный – вписывались. И как же ему не хотелось влезать во все это! Но Маша уже окунула его с головой, как в прорубь зимой, в то пространство, где не было ни рыб, ни растений, а только медленная, густая, створоженная от холода мертвая вода, наполненная чьим-то безумием. И отвернуться от этого безумия не представлялось возможным. «Убийственная логика убийцы», – бездарно скаламбурил он, выезжая с кольцевой.
* * *
Алма Кутыева жила на отшибе. Точнее, там жили ее родственники – то ли сестра покойного мужа, то ли брат самой Кутыевой. Квартира была похожа на стоянку цыганского табора: так много там было народу, так все быстро передвигались в тесном пространстве, так громко переговаривались. Алма закрылась с ним в ванной, показавшейся оазисом тишины. Ванна была полна замоченным цветным бельем: красные тряпки плавали в ошметках серо-розовой пены, и в первую секунду Андрей отшатнулся – пока не понял: просто линяют дешевые красители на кровавых платках. Просто красители, просто.
Алма указала ему на табуретку, а сама присела на край ванны.
– Извините, – сказала коротко, кивнув на дверь. За ней билось многоголосье большой шумной семьи. – Следователь уже ведет дело в Хабаровске. Вы зачем пришли?
– Видите ли, – Андрей вынул из портфеля бумаги, – я расследую дело, возможно, связанное с гибелью вашего сына.
– Еще одного солдата порезали? – горько усмехнулась Кутыева. – Или вы с деньгами?
– С какими деньгами? – нахмурился Андрей.
– Деньги мне уже предлагали, – подняла голову Алма. – Но, видно, пожалели.
Андрей растерянно молчал.
– Не знаете? – Алма сунула руки в карманы старого зеленого халата. – Приходил тут следователь из военной прокуратуры. С чемоданчиком. Просил забыть, по-дружески. Мы его с братом вытолкнули за дверь – мы своих мертвых не продаем.
Андрей увидел, как руки под истрепанной фланелью сжались в кулаки.
– Мальчика моего привезли – без нутра, как курицу! Сказали, покончил жизнь самоубийством! Думали, раз мы в деревне живем, так до Москвы не доберемся? Думали, если у нас тело омывают старейшины, то мать и не узнает ничего?! И никто не защитит?! – Алма уже кричала. А за дверью, напротив, установилась подозрительная тишина. «Стоят вокруг – слушают», – подумал Андрей. И болезненно поморщился. – Я еще матерей нашла! У них сыновья в тех же местах служили! Все – безотцовщина! И еще сироты – их вообще никто не защитит! Теперь – хороший следователь у нас! В Москву приехала уже полгода как!
Андрей вынул фотокарточку Ельника и протянул Кутыевой:
– Это не тот самый следователь? Из военной прокуратуры?
Алма мгновенно замолчала, медленно вынула руку из кармана, взяла фотографию и сразу отдала Андрею обратно, будто брезговала даже смотреть на это лицо.
– Он, – сказала внезапно севшим голосом.
– Хорошо, – кивнул Андрей. – В квартире кто-то был или вы принимали его одна?
– Одна. – Алма задумалась. – А потом брат пришел. Мы его и выгнали.
– Хорошо, – кивнул Андрей еще раз. А потом вдруг дотронулся до той руки, что еще оставалась, сведенная в маленький кулак, в кармане халата. – Мне очень жаль.
Алма вскочила, резко высвободившись от его прикосновения, и Андрей выругал себя: она же мусульманская женщина. А он – мужчина, сидящий с ней в интимной обстановке. В ванной с замоченным бельем. Он, в свою очередь, встал и спрятал фотографию.
– Извините. Спасибо. Я, пожалуй, пойду.
Она молча вывела его из ванной, провела сквозь строй родни в коридоре и попрощалась сухим, как последующий щелчок замка в двери, «до свидания».
Андрей закурил, присев на лавочку около подъезда. Вот и еще один кусочек головоломки встал на место – жаль, головоломка не его, а хабаровского следователя. Ельник приходил сам – не хотел светить своих военных приятелей? Хотел лично удостовериться в масштабе неприятности? Нет, решил Андрей, глядя, как колышется на ветру зеленая стена отцветшей уже в этом году, высаженной вокруг дворовой помойки, сирени. Он пришел, чтобы убить, если та откажется от денег. Но явился брат. Ельник отложил исполнение задуманного. А потом и его – исполнили. Алма избежала смерти благодаря любителю мистических ребусов. Андрей выкинул окурок в урну.
Пора, пора было домой, к Раневской.
Маша и Иннокентий стояли перед дверью и оба чувствовали себя несколько неуютно: Маша – оттого, что использовала знакомых Иннокентия из его тайного «коллекционного» мира, чтобы поговорить с ними о деле весьма низменном и неприятном – воровстве. Иннокентий – потому что не знал, как отразится их нынешний визит на последующих возможных отношениях с хозяином квартиры.
Дверь наконец отворилась: на пороге стоял тощий старик, одетый в линялую майку и заглаженные до блеска брючата. Когда старик открыл рот, чтобы поприветствовать вновь прибывших, стало заметно, что челюсти его сделаны явно в районной поликлинике.
– Кокушкин Петр Аркадьевич, – представился коллекционер, а изо рта пахнуло дешевой колбасой.
Маша с трудом удержалась от удивленного взгляда в сторону Иннокентия, а тот будто лишился своего хваленого тонкого обоняния – сердечно пожал перевитую темными венами, изуродованную артритом руку и представил Машу. Кокушкин прошамкал что-то приветственное и пропустил их вовнутрь. Стало совсем темно, и было слышно только, как старик закрывает дверь на по крайней мере десяток запоров. Потом она почувствовала легкий толчок в спину и почти на ощупь двинулась длинным коридором.
В квартире пахло старческой немощью: валерьянкой, пылью, нафталином. Наконец Кокушкин зажег свет – одинокую лампочку, свисающую посреди коридора, и Маша ахнула: все стены были увешаны картинами, да так густо, что было не различить цвета обоев: литографии, акварели, карандашные и гуашевые театральные эскизы. За подписями Добужинского, Сомова, Бакста. Маша застыла напротив наброска к «Русским балетам», когда вновь получила несильный, но ощутимый толчок в спину. Она обернулась:
– Это же к «Послеполуденному отдыху фавна» Нижинского, правда?
– Правда, правда, – ворчливо подтвердил Кокушкин, а идущий за ним Иннокентий Маше подмигнул: мол, хорошо, не опозорилась, продемонстрировала намеки образования.
Комната, в которую они прошли, была полуслепой: окно выходило на глухую стену и было забрано решеткой. Никаких попыток «наладить уют» в виде занавесок или цветов на подоконнике тут не наблюдалось. В углу стоял книжный шкаф, забитый искусствоведческой литературой, два стула и кресло со столом эпохи семидесятых. Интерьер провинциальной гостиницы в далеком, «командировочном», еще доперестроечном году. Но стены! Стены были покрыты, как и в коридоре, картинами. Маша завороженно прошлась вдоль. Тут были и фотомонтажи Родченко, и вполне классические натюрморты Фалька, Альтмана и Дейнеки, и оригиналы книжных иллюстраций Лебедева и Лисицкого. Даже Маша, не сильно сведущая в русском авангарде и псевдореализме, понимала, что здесь развешаны сокровища. Иннокентий, явно забавляясь, смотрел на нее из угла комнаты. Старик же прошел на кухню, где уже заливался-свистел чайник.