Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Принадлежащий Германии, потому что оставлен страной СССР и отдан немцам.
– А что же у нас нашего?
Увидел крест на Казанском соборе. Куполов нет, но крест деревянный поставлен.
Бог? Которого нет по решению Совета народных комиссаров.
Медленно-медленно повел глазами по городу, словно бы возвращая, на что поглядел.
И увидел – близко! – немецкий патруль. Ужаснулся: рука за пазухой! Вытянул медленно и окатил себя презрением.
– Руки по швам! Перед господами.
Патруль прошел мимо, даже не поворотившись в его сторону. Взмокший от пережитого страха и от стыда, натолкнулся глазами на спину Саши Лясоцкого. Тоже на работу спешит.
– Ты слышал? – спросил Шумавцов. – Немцы набирают людей в Германию.
– Слышал. Митька – главный вербовщик! Иванов.
– Это коварное дело.
– Почему коварное? – удивился Лясоцкий.
– Наши войска вернутся, а народа нет. Ни для фронта, ни для тыла. До Берлина тысячи километров. Быстро привезти всех обратно не получится.
Лясоцкий глядел на Алешу, тараща глаза:
– Ну и голова у тебя! Чего-то делать надо. Митьку по башке съездить?
– Через пять минут другого поставят.
– К партизанам бы сходить… Но где они? Отряд лесхоза Никитин предал. Немцы этого Никитина лесничим назначили. Отец говорил: лесник Фанатов объявился. Его взяли в армию, а он сбежал, стал дезертиром. Немцам теперь служит. Вокруг Людинова лес вырубят на полтора километра, чтоб партизаны не могли подойти незаметно.
У проходной дежурили два полицая.
– Мишка Доронин! – узнал Шумавцов.
Доронин отвернулся.
Уже пройдя контроль, Лясоцкий сказал:
– А второй знаешь кто? Машурин! Он у нас в школе был инструктором по труду.
– Изменники! – Алеша кулаком о кулак ударил.
– Но они вместе! А мы? Я бы их убил, да нечем.
– Немцев надо бить! – Алеша посмотрел в глаза Лясоцкому. – Если жизнь отдавать, так задорого.
Днем – новость. Новости, как синички, сами собой прилетают. Подошел к Алеше его сосед по дому, Миша Цурилин:
– Слышал, что натворил Двоенко?
– Не слышал.
– Проклятый Чижик! На улице, при всем народе, застрелил нашего учителя черчения и рисования. Его фамилия Бутурлин. Мы звали его Репин! Двоек и троек не ставил. Если чертежи совсем никуда, ставил четверку «со вздохом». По рисованию – всем пятерки. Он так говорил: «Дары от Бога. У вас иные небесные дарования».
– Что случилось-то?!
– Репин к Чижику один из всех учителей хорошо относился. Увидел вчера на улице и спросил: «Как вас угораздило, Александр Петрович, в эту форму вырядиться?» Чижик, говорят, зарычал и ба-бах из пистолета.
– Почему он Чиж? Чижи – красивые птицы…
– Да ведь он ходит-то как! Не ходит, а подпрыгивает.
Смена кончилась. С работы втроем шли: Алеша, Цурилин и Апатьев.
– Чего это такое? – не понял Апатьев.
На перекрестке улиц лежали двое. На асфальте вокруг них черное пролито.
– Обходим! – схватил ребят за плечи Цурилин. – Убитые…
Сделали крюк. Старушка, выглядывая из-за калитки, сказала ребятам:
– Не ходите гурьбой: застрелят. Двоенко двоих застрелил. Видели?
– Видели, – Толя Апатьев остановился. – Она правду говорит. Вперед идите… Я потом.
Шли молча. Алеша чуть было руки в карманы не сунул: дрожали. Опомнился. За спину заложил. А за спину тоже, наверное, нельзя. По швам! По швам!
– Я завод взорву! – сказал Цурилин.
– Как ты его взорвешь?
– Очень просто. На складе бочки с бензином.
Алеша промолчал, но потом рассердился:
– Горячку не пори! Такие дела надо готовить серьезно, чтоб людей зазря не постреляли.
– Договорились, – сказал Цурилин, сворачивая к дому.
Уже в сенях Алеша прислонился к стенке: ужасом охолонуло. Это же русский русских пострелял! Учитель!
Медведь Доронин встал перед глазами. Воротит морду, но ведь от стыда. Покраснел даже. Новые хозяева Людинова. Вернее, холуи хозяев.
Вошел в дом. Немцы его приходу порадовались. Угостили мятными конфетами.
Широколицый весельчак показал женский сапожок.
– Произведение искусства! – оценил Алеша. – Кунст![7]
– Я! Я![8]– поддакивали сапожники. – Кунст! Кунст!
Герасим Семенович, разобравши, собрал прялку заново и теперь, пуская колесо, слушал ход.
– Принимай, Ефимия Васильевна! То ли тугой на ухо стал, то ли впрямь бесшумная. Напряди нам с Лизой жизнь ладную, жизнь долгую.
– Жизнь у Бога, у Матери Божией. Избегался по лесам, носков не напасешься.
Дочка Лизонька, пятиклассница, в окошко глядела:
– Чегой-то они? Мама! Все к нам идут.
– Господи! – удивилась Ефимия Васильевна. – Герасим, слышишь? Тебя вызывают.
– Выйди к ним, скажи: обувается, одевается.
– Вот и обувайся, одевайся.
В окно вежливо постучали:
– Герасим Семенович!
Сапоги на ногах. Ефимия Васильевна пиджак подала. Надел, взял в руки шапку, вышел.
Домишко у Зайцевых хоть и в три окна, но как игрушечный, молоденький домик, вроде бы подросточек.
У крыльца всё Думлово.
Впереди женщины с детьми. Увидели, поклонились.
– Чего такое? Чего ради?
– Герасим Семенович, будь, ради Бога, старостой! Ты у немцев жил, по-ихнему говорить можешь. И человек нешумный, с бухты-барахты дела у тебя не делаются. Всё у тебя обстоятельно, подумавши. Герасим Семенович! Герасим Семенович!
Говорили сразу несколько человек, и все – женщины.
– Ишь как нахваливаете! А наши вернутся и Герасима Семеновича к стенке! Немцам служил. Предатель!
– Не обижай, сосед! Все придем свидетельствовать!
Улыбнулся про себя: верят – немецкое владычество не навек.
Поклонился народу ответно:
– Хорошо. Пойду к волостному старшине. К Гукову. Ежели утвердит ваш приговор, так тому и быть.
Легкий на ногу человек! Еще только собирались расходиться, а Герасим Семенович – в телогрейке, в брезентовом плаще, с котомкой через плечо, через толпу и – в сторону Куявы. Впрочем, как с глаз долой, так звериными тропами совсем в другую сторону, к Золотухину.