Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Подушка задыхался и плакал.
— Сгорел? — прошептал Иван.
— Ни капельки не нашли. Один пепел от всей церкви.
— Кто?! Имена?!
Голова была хмельная, и подлинный смысл услышанного лишь через мгновение заледенил, скрутил душу Ивана.
— Ушли, суки! Слышь, ушли!
— Из себя какие?
— Кто сказывал, сам не видел — я спрашивал. — Плача, Подушка закрыл лицо пухлыми руками, но слёзы капали и из-под них. — Не могу! Не могу! Господи! Ванечка! Жалко-то!..
Такого с Иваном не было никогда: такой тяжести в душе, такой смертельной тоски и злобы, лютой, звериной злобы ко всем, ко всему, и к этому дымному душному вонючему герберу со всеми сидящими в нём, и даже к Подушке, который продолжал причитать и задыхаться. Даже глядеть на него вдруг больше не мог. Ни на кого не мог. Ни на что. Глядел в щербатые, исковырянные ножами и ногтями, тёмные, лоснившиеся от грязи и вина доски стола, возил по ним толстый оловянный стакан с водкой — хорошо, что тот был толстый, иначе бы раздавил, сплющил, так сдавил. Выливал водку несколько раз в рот, не чувствуя её и не слушая Подушку, который не умолкал, и думал, думал об одном: о том, что Батюшка за них молился, один в целом свете просил им прощения, а они его сожгли... Один в целом свете за них просил, молился, а они — сожгли... Один в целом свете, а они... сожгли... сожгли... Раскольники-то сами себя, а они — его...
И видел, как вселенский, немыслимой величины белый язык пламени — конечно, белый, какой же ещё' — вздымает в чёрном небе ввысь, и Господь его тоже видит и не останавливает. Почему?! Принял искупление? Батюшка — их общее искупление? Или верно — это им знак? Раскольники сами сожигались, и Господь принимал, давая тем знак всем остальным, которые не раскольники, чтоб, может быть, они полегче с теми-то... А это знак им...
— Великое заступление печальным еси, — вспомнил из Батюшкиной молитвы.
Потом многое вспоминал, что было, что тот говорил про воров закрытых и открытых, про волю и старину, про Жигули, про его, Иванову, гордыню. Даже голос его лёгкий, тёпленький временами будто слышал:
Как он любил эти великопостные покаянные песни-то! Как любил повторять: «Человек, яко трава дние его, яко цвет сельный, тако оцветёт... И блажены милостивые, яко тии помиловани будут...»
А они его сожгли. И Иван с ними — получалось так!
Октября в шестой день тысяча семьсот сорокового года, садясь за обеденный стол, императрица Анна Иоанновна почувствовала себя дурно, потеряла сознание и свалилась со стула на пол. Примерно через полчаса придворный врач португалец Антонио Рибейро Санхец привёл её в чувство, тщательно осмотрел, расспросил и сказал Бирону и окружению, что болезнь ничтожна — обычная почечная колика, кои случались у неё уже не раз.
— Через три-четыре дня с Божьей... и с моей помощью всё будет, как прежде, ваше величество. Беспокойств нет.
Однако императрица не разделяла его уверенности. Боль не отпускала её, корёжила, сводила лицо, шею, руки, всё тело — и уже через час она осунулась, поблекла, похужела так, словно мучилась незнамо сколько. И всё-таки вдруг нашла в себе силы и велела спешно заготовить указ о том, что преемником своим, наследником российского престола объявляет Иоанна Антоновича — правнука царя Иоанна Алексеевича, её отца, а регентом до совершеннолетия наследника назначает герцога Курляндского Бирона.
— Писать немедля! Немедля! — повторила несколько раз, а у самой в глазах вместе с болью — испуг и тоска.
А пока тот указ писали, неизменные комнатные её любимицы Анна Фёдоровна и Авдотья Андреевна, заплакав, открыли, что моча у государыни уже несколько дней с обильной кровью и нынче была с кровью, а она, матушка, наказала никому об этом не сказывать и вчерась, и намедни ещё ездила с его высочеством герцогом верхом.
У неё шли камни, а она ездила верхом и скрывала.
Оказалось — потом, конечно, оказалось, — что в правой её почке камень был длиннее большого пальца кораллового цвета, а в левой были небольшие, и первый, который пошёл, запер мочевой канал, вызвал антонов огонь, и после десяти дней страшных мучений октября в семнадцатый день она скончалась.
И обе её сестры скончались от того же. И дядя — Пётр Великий. Многие Романовы.
А новому императору Иоанну Антоновичу семнадцатого октября минуло от роду лишь два месяца пять дней.
Да, Бирон был всесилен. Одного его взгляда хватало, чтобы человек или вознёсся, или оказался нищим, в застенке, даже лёг на плаху, как это было с родовитым кабинет-министром Артемием Волынским и его сподвижниками Еропкиным и Хрущовым, попытавшимися хоть немного помочь родной стране и народу, попавшим в такую беду, в такое страшное немецкое засилье. «Либо мне быть, либо ему!» — сказал Бирон тогда императрице, и не стало их. Не стало единственного русского умного кабинет-министра, ненадолго приблизившегося к Анне Иоанновне и пытавшегося ей открыть глаза на происходившее.
Обезглавленные трупы Волынского, Еропкина и Хрущова были зарыты близ ворот церковной ограды Сампсониевского храма на Выборгской стороне. Остальные сподвижники и родные биты кнутами и сосланы, имения конфискованы.
Но теперь девятипудовой императрицы за Бироном не было. Никого за ним не было. И с ним.
Мать младенца-императора, племянница усопшей государыни Анна Леопольдовна вынашивала свои планы. Вернее, за неё вынашивали, ибо эта двадцатитрёхлетняя полунемка-полурусская, нареченная при рождении Елизаветой-Екатериной-Христиной и принявшая православие и новое имя лишь в пятнадцать лет, была невзрачна, неумна, зла, скрытна, необычайно неряшлива и ленива, целыми днями валялась иногда на кровати или софе в спальном платье, непричёсанная, обвязав голову белым платком. Принимала в таком виде приближённых и поднималась, оживала, загоралась всерьёз лишь тогда, когда затевалась карточная игра и когда дело касалось любви. Карты и любовь — других страстей не было. Причём первая любовь вспыхнула ещё в шестнадцать к саксонскому посланнику красавцу графу Карлу Морицу Линару, имела развитие и последствия: её наставницу госпожу Адеркас, которая устраивала их свидания, лишили места, а посланника попросили вернуться туда, откуда приехал. Но Анна Леопольдовна продолжала его любить и думала только о нём, хотя тётка выдала её, против её желания, но при большой заинтересованности австрийского императора Карла VI, за его племянника принца Антона-Ульриха Брауншвейг-Беверн-Люнебургского.
Тощий, длинный, белокурый, стеснительный, он ещё и сильно заикался, но был к тому же племянником и римской императрицы, и Анна Иоанновна сказала, что он «нравится мне так же мало, как принцессе, но высокие особы не всегда соединяются по склонности». Двухмесячный младенец император всероссийский был и его сыном. А Антон-Ульрих Брауншвейгский уже носил к этому времени звание генералиссимуса русских войск, но фактически никакими войсками не командовал и ни в каких серьёзных делах государственных и даже придворных почти никакого участия не принимал. Не допускался Бироном и собственной женой, которая не просто не любила его, но питала к нему отвращение, всячески третировала. И наконец, он не имел никаких способностей, если не считать, конечно, способностями стеснительность и заикание. Однако править Россией он хотел и считал, что прав быть регентом при собственном сыне у него больше, чем у этого наглого деспотичного герцога. Справедливо считал, не зная, между прочим, что жена его тоже захотела править Россией до совершеннолетия Иоанна Антоновича.