Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Перейдя мосток, бабка тяжело поднялась по холму, на котором было протоптано две дорожки. Они поднимались вверх, одна параллельно другой, и вели прямо под двери неработающего почтамта. Бабка пошла по той, что справа. Стася выбрала ее же. Дальше путь лежал мимо голубого частокола, за которым стояла хата с такой же голубой резной верандой. Широкие ее окна были прикрыты крахмальными занавесками, но если б Стася повернула голову влево, она бы увидела, как из одного окна, наполовину скрытая занавеской, за ними наблюдает, приложив ладонь ко рту, тетка Полька. Голову той, как всегда, обвивала широкая коса, заколотая на затылке. Из-под нее по всей голове выбивались кудряшки. Такое убранство головы делало тетку Польку похожей на праздничный пирог. А в Святки в тех колядках, что пело село, ее зычный голос выдавался звончее всех. Женщиной тетка Полька была тихой, незлобной, можно было б сказать, что и доброй, но доброта ее обращалась преимущественно к тем, кто думал, как она, говорил, как она, прожил, как она, и пел, как она. Всем в жизни была довольна тетка Полька, кроме одного – соседства со старой ведьмой. А потому во всех своих мелких хозяйственных неприятностях – в не принявшейся рассаде, убежавшем молоке, не поднявшемся тесте – она всегда винила страшную соседку, ведь именно в то самое время, когда тетка Полька приступала к домашним хлопотам, которым впоследствии суждено было закончиться неудачей, бабка Леська шмыгала мимо ее хаты. Впрочем, бабка появлялась и исчезала на дорожке, и когда тесто поднималось, а молоко не сворачивалось, – но те случаи были не в счет.
– Пошла-пошла в лес с бесом сговариваться, – тоненьким шепотом выговаривала она, наблюдая за бабкой Леськой из-за занавески.
И крестилась после этих слов – трижды и быстро. Рассказывая сельским о проделках бабки Леськи, которая, впрочем, с ней за всю жизнь и словом не перемолвилась, тетка Полька так же крестилась. Вот и в этот раз, завидев Стасю, спешащую за ведьмой, она трижды осенила себя знамением, отскочила от окна, впрыгнула в полусапожки и понеслась по селу, старательно обходя только дом Сергия.
Стася в то время шла, прижимаясь к забору, в двух метрах от которого рвалась с громыхающей цепи большая собака. Бабка Леська наконец обернулась.
– Люди – паскудны, – проговорила она.
Теперь она стояла возле почерневшего и на удивление не схваченного мхом частокола. За ним виднелся низенький домик под просевшей крышей. В отличие от многих других домов, этот не обкладывали ряды поленниц. В огороде царило запустение, он представал просто клочком лысой земли, лишь в одном углу которого росли высокие колючие сорняки, не знавшие зла человеческих рук.
В домике, несмотря на то что был день, мутно светилось электрическим светом оконце. Леська поднялась по трем ступенькам, отперла дверь. Следом за ней Стася оказалась в пустых темных сенях. Она вошла за бабкой в комнату, где стояли друг напротив друга два продавленных кресла. Пол был устлан пучками рассыпанной сухой травы, что и определяло запах в помещении – был он горьким, пряным и, с непривычки, сильным – до непереносимости. На стенах висела почерневшая от времени, а может, и от пожара, икона, лица святого на которой было не разобрать. Под потолком мерцала голая лампа, бросавшая на середину комнаты мутное желтое облако света, которое ложилось меж двумя креслами. У стены стояла кровать с железными навершиями. Накрывало ее стеганое одеяло с наброшенными на него двумя черными платками.
Бабка Леська села в кресло, Стася заняла противоположное. По какой-то своей причине тяжело вздохнув, ведьма вперила выпуклый взгляд в бледное лицо девочки. Трудно сказать, боялась ли ее Стася, но по тому, как дрожали ее руки, положенные на подлокотники, и шевелились губы, не издающие ни звука, можно было догадаться – что-то еще, кроме зубной боли, терзало ее сейчас.
– Повторяй за мною, – наконец проговорила бабка. – Молодик молодой…
– Но на небе нет сейчас молодика, – слабым голосом проговорила Стася.
– Он всегда есть, только мы его не всегда видим. Солнце выедает его из наших глаз. Но он все равно есть, даже когда луна – полная. Повторяй за мной, – снова приказала она. – Молодик молодой, на тебе крест золотой, – нараспев заговорила Леська, а Стася тихо повторяла за ней. – Ты мертвым светишь? Светишь. Ты мертвых видишь? Видишь. У мертвых был? Был. У них зубы не болели? У них зубы не болят, не зудят, крепко в деснах стоят. Чтоб так у Стаси, рожденной Сергием, зубы не болели, не зудели, а навсегда занемели, как у мертвой.
Лампа мигала под потолком. По мерцающей комнате струился старческий голос, ставший вдруг мягким от того, что язык попадал во все ямы, оставленные корнями выпавших зубов. Ему вторил голос нежный, почти детский, испуганный и смущенный. Они умолки, наговорив слова, в которых вроде и злого ничего не было, а между тем не к Богу они обращались, и в этом заключалось их главное зло. Теперь бабка Леська снова пристально посмотрела на девочку, и вдруг ее губы тронуло подобие улыбки. В тот же самый миг сквозь оконце пробился луч солнца, выброшенный словно в предсмертной агонии. Он светящейся рукой проник в комнату и одел облако мутного света, идущего от лампы, в золотой чехол. Оно стало еще более явным, обозначилось, смешавшись с солнечным светом, который не придавил его, не развеял, не уничтожил, а, наоборот, украсил розовыми бликами, мелькнувшими перед лицами бабки и девочки, и быстро исчезнувшими – ведь солнце вмиг вынуло из окна свою руку и в тот день больше не показывалось.
– Баба Леся, – проговорила девочка, – почему иконы у тебя на стене черные?
– Они от людского зла почернели. Люди паскудны, – повторила старуха. – Был великий огонь, – заныла она, и, услышь ее кто из сельчан, удивился бы слабости, звучавшей сейчас в голосе этой злой старухи. – Он все спалил. Икону я из огня вынесла. А сама там осталась. Сгорела. Но так я думала. А время показало, что может оно оживить то, что спалено…
– Зуб прошел, – сказала Стася.
– Тебя дома ждут, – строго заговорила бабка. – Никому не говори, что была у меня. Не нужно. Но запомни сон, который тебе этой ночью приснится. Мне ничего от тебя не надо. Но придет час, и я тебя позову. Придешь?
– Приду.
Что в ту ночь делалось в Волосянке – Боже, Боже, не приведи еще раз услышать такое. Ровно в полночь стаи ворон, что обычно прячутся в ветвях деревьев, растущих у кладбища, слетелись в черную стаю, накрыли село черной тучей, летали от дома к дому, заглядывая в окна и роняя в печные трубы черные перья. Кричали охрипшими глотками, дрались между собой и подняли страшный грай. Долго еще после той ночи ветер гонял вороньи перья по дорогам, пока они не зацепились за жесткую осеннюю траву, а потом уже их прикрыл снег. Но собаки в ту ночь не выли. И петухи не кричали. Не прокричали они, и когда пришло утро.
Стоит ли удивляться, что Стасе в ту ночь приснились птенцы-воронята? Едва вылупившиеся, они лежали в обычном сите для просеивания муки. Тонкие нитки серых перьев кое-где пробивались из их синюшных, пока еще лысых тел. Лежали они один на другом, и потому невозможно было сосчитать, сколько их. Тот, что лежал сверху, сложив короткие крылья, все смотрел на Стасю из сна темным прелым глазом. А ведь интересное чувство рождается у человека, когда не он смотрит сон, а кто-то смотрит на него изо сна. И что во взгляде том было такого? Отчего Стася вздрагивала во сне? Никто, кроме самого новорожденного ворона, не знал, с чем он обращается к спящей и что выражает его глаз, над которым трепещет серое пергаментное веко, – зло или добро? Одно прорисовывалось четко – хоть и только что он народился, а было в его глазах знание, словно бы он знал и саму Стасю, и сестру ее Дарку, и отца их Сергия, и отца их отца, и отца их деда, и деда их деда – всех от первой кости до последней. Откуда же, Господи? И как разобраться – действительно ль Ты наделил этих питающихся человечьим мясом, дробящих в клювах человечьи кости птиц знанием или в человека ты вложил веру: кто-то бессловесный и живущий дольше его самого может знать о нем больше, чем знает о себе он сам? Или же во взгляде ворона было заключено одно-единственное знание – он уже знал вкус Стасиного мяса, запах ее костей и хруст, с которым они будут ломаться на кончике его сильного клюва? Один Ты рассудишь, Господи. А человеку бы гнать от себя такие мысли. Но как прогонишь, когда вот он сон, и вот в том сне – ворон?