Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Они бесцветные. Здесь все по-другому. Здесь люди не прячут своих эмоций. Вы это по мне могли видеть. Вы тут Рауля уже встречали?
— Нет.
— А графиню?
— Только мельком.
— Тогда у вас все впереди. Еще водки? Рюмочки такие маленькие.
— Они всегда малы.
Я ничего не мог с собой поделать: при воспоминании о Лахмане мне почему-то казалось, что водка слегка попахивает ладаном. Опять вспомнился «Ланский катехизис»: «Бойся собственной фантазии: она преувеличивает, преуменьшает и искажает».
Мария Фиола потрогала пакет, лежавший рядом с ней на столике.
Это мои парики. Рыжий, белокурый, черный, седой и даже белый. Жизнь манекенщицы — сплошная кутерьма. Я ее не люблю. Поэтому перед каждым сеансом делаю здесь последнюю остановку, а уж потом ныряю с головой во все эти переодевания. Владимир — это такой оплот спокойствия. У нас сегодня цветные съемки. А почему бы вам не пойти со мной? Или у вас другие планы?
— Да нет. Но ваш фотограф меня вышвырнет.
— Никки? Что за вздор! Там и без нас будет куча народу, не меньше дюжины. А если вам станет скучно, в любое время сможете уйти. Это не светская вечеринка.
— Хорошо.
Я бы за что угодно ухватился, лишь бы избежать одиночества моей гостиничной комнаты. В этой комнате умер эмигрант Заль. В шкафу я нашел несколько писем. Заль их так и не отправил. Одно было адресовано Рут Заль в исправительно-трудовой лагерь Терезиенштадт под Веной. «Дорогая Рут, я уже так давно ничего о тебе не слышал, — надеюсь, ты здорова и у тебя все в порядке». Я-то знал, что концлагерь Терезиенштадт — сборный пункт для евреев, которых оттуда переправляли в крематории Освенцима. Так что Рут Заль, по всей вероятности, давным-давно сожгли. Тем не менее письмо я отправил. Оно было полно отчаяния, раскаяния, расспросов и бессильной любви.
— Будем брать такси? — спросил я на улице, неприязненно вспомнив о своем порядком отощавшем бумажнике.
Мария Фиола мотнула головой.
— В гостинице «Мираж» такси берет только Рауль. Я это отлично помню по временам моей здешней жизни. Все остальные ходят пешком. И я тоже. Причем с удовольствием. А вы разве нет?
— Я-то пешеход-марафонец. Особенно в Нью-Йорке. Два-три часа прогулки для меня сущий пустяк. — Я умолчал о том, что завзятым любителем моционов стал только в Нью-Йорке, потому что здесь мне не надо опасаться полиции. Это давало ликующее ощущение свободы, к которому я все еще не привык.
— Нам недалеко, — сказала девушка.
Я хотел взять у нее пакет с париками, но она не позволила.
— Лучше я сама понесу. Эти штуки ужасно мнутся. Их надо держать в руках крепко, но бережно и нежно, иначе они выскользнут и не смогут избежать падения. Как женщины, — добавила она вдруг и рассмеялась. — Глупость какая! У меня порочная тяга к банальностям. Очень освежает, когда вокруг тебя целый день одни завзятые острословы.
— Так уж прямо одни?
Она кивнула.
— Это у них профессиональное. Шуточки, парадоксы, ирония — наверное, так проще скрыть легкий налет гомосексуальности, который лежит на всем, что связано с модой.
Мы шествовали против движения, рассекая встречный поток пешеходов. Мария шла быстро, энергичным и широким шагом. Она не семенила и голову держала высоко, как фигура на носу галиона, — из-за этого и сама она казалась выше ростом.
— У нас сегодня большой день, — сообщила она. — Цветные съемки. Вечерние платья и меха.
— Меха? В такую жару?
— Это неважно. Мы всегда опережаем погоду на один, а то и на два сезона. Летом готовится коллекция осенней и зимней одежды. Сперва фотографируют модели. А потом надо еще успеть все пошить и развезти по оптовикам. На это уходят месяцы. Так что со временем года у нас всегда какая-то свистопляска. Живешь как бы в двух временах сразу — в том, которое на улице, и в том, которое на съемках. Иногда, бывает, и путаешь. И вообще, есть во всем этом что-то цыганское, ненастоящее, что ли.
Мы свернули в узкий переулок, освещенный только с двух концов белыми неоновыми огнями киосков и закусочных по углам. Мне вдруг пришло в голову, что впервые в Америке я иду по улице с женщиной.
В огромной, почти голой комнате, где было расставлено некоторое количество стульев и несколько светлых передвижных стенок, высвеченных яркими лампами, а также имелся небольшой подиум, собралась примерно дюжина людей. Фотограф Никки дружески обнял Марию Фиолу, вокруг носились обрывки разговоров, меня между делом представили всем собравшимся, тут же подали виски, и уже вскоре я очутился в кресле, несколько на отшибе от этой суеты и всеми забытый.
Тем спокойнее мог я наблюдать за необычным, новым для меня зрелищем. Большие картонные коробки уносили за занавеску, там распаковывали и затем, уже пустые, ставили на место. За ними, по отдельности, шли манто и шубы, вызвавшие интенсивные дебаты — что, как и в какой последовательности снимать. Помимо Марии здесь были еще две манекенщицы — блондинка, туалет которой почти исчерпывался изящными серебристыми туфельками, и очень смуглая брюнетка.
— Сперва манто, — решительно объявила энергичная пожилая дама.
Никки запротестовал. Это был худощавый человек с песочными волосами и тяжелой золотой цепью на запястье.
— Сперва вечерние платья! Иначе они под шубами помнутся!
— Девушкам совершенно не обязательно надевать их под шубы! Наденут что-нибудь другое. Или вовсе ничего. Меха увезут первыми. Сегодня же ночью!
— Хорошо, — согласился Никки. — Это скорняки, похоже, не слишком нам доверяют. Значит, сперва меха. Давайте вот эту шляпку из норки. С турмалином.
Снова завязалась дискуссия, по-английски и по-французски, — как фотографировать шляпку. Я прислушивался к интонациям, стараясь не слишком вникать в суть. Чрезмерное и чуть напускное оживление участников напоминало театральное закулисье — будто идет репетиция «Сна в летнюю ночь» или «Кавалера роз». Казалось, еще немного — и сюда под пенье фанфар впорхнет Оберон.
Внезапно лучи юпитеров пучком сошлись на одной из передвижных стенок, к которой в срочном порядке придвинули огромную вазу с искусственным стеблем дельфиниума. Сюда и вышла блондинка в серебристых туфельках и бежевой норковой шляпке. Директриса-распорядительница еще раз пригладила мех, два юпитера, установленные ниже остальных, дружно вспыхнули, и манекенщица застыла, словно шалунья-преступница под дулом полицейского пистолета.
— Снято! — крикнул Никки.
Манекенщица сменила позу. Директриса тоже.
— Еще раз! — потребовал Никки. — Чуть правее! Мимо камеры смотри! Хорошо!
Я откинулся в кресле. Контраст между моим реальным положением и этим зрелищем поверг меня в какое-то потустороннее состояние, в котором, впрочем, не было ни отрешенности, ни замешательства, ни испуга. Скорее это было уже почти неведомое чувство глубокой успокоенности и мягкого, тихого блаженства. Мне вдруг пришло в голову, что со времени моего изгнания я почти не был в театре, а тем паче — в опере. Случайный киносеанс — вот и все, что я мог себе позволить, да и то обычно лишь затем, чтобы спрятаться, укрыться, пересидеть пару часов.