Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он долго глядел на них, словно пришедших из другого мира, — с накрашенными губами, в огромных темных очках — и, видимо, не знал, что ответить.
— Толстые худеют, худые толстеют, — сказал он наконец.
— А как вы думаете, что будет с нами? — хихикая, приставали они.
Я готова была сгореть со стыда за их дурацкое кокетство, поэтому заставила их побыстрее расплатиться и уйти.
Теперь, в этом доме, я могу воскресить родителей в памяти. Целых шесть лет я выталкивала мысль о них и об их смерти куда-то на задворки сознания. Тоска по Стиву и мальчикам поглощала меня без остатка. Как ужасно, что приходится оплакивать их всех в порядке очереди.
В дальнем углу веранды, у выхода в сад, нередко сидела портниха, склонившись над старинной зингеровской машинкой. Тах-тах-тах — тарахтела она. Теперь мне словно наяву слышится этот звук. Матери вечно нужно было что-нибудь сшить. И сшить срочно. Она любила хорошо одеваться и всегда тщательно подбирала наряды — кроме того дня перед моей свадьбой, когда она была так занята и издергана, что с утра спустилась к нам в шелковой блузке и любимых босоножках, но без брюк.
За несколько дней до нашего отъезда мамина портниха сшила праздничные вещички для Малли. Костюм попугая и большой синий мешок с золотыми звездочками — для подарков. Попугаем он нарядился на Рождество; оказалось, что штаны узковаты. «Ничего, перешьем, когда вернемся в Коломбо», — пообещала мать. Теперь я помню: спустя несколько месяцев после волны, осматривая руины гостиницы, я нашла тот синий мешок. Он зацепился за ветку мертвого дерева. Атласные звездочки блестели все так же ярко.
Я сижу на полу в родительской спальне. Без мебели она кажется огромной. Мама всегда расправляла складки сари, стоя перед большим зеркалом, что висело вон там, на стене. Мысленно я вижу, как она берет из белой фарфоровой чаши специальную булавку с крохотной бусиной на конце, чтобы не порвался шелк, и закалывает ткань. Она коллекционировала сари как произведения искусства. Ими были забиты все шкафы в спальне и гардеробной. Маму очень огорчало, что я не проявляю должного интереса и почтения к ее коллекции. «Вот я умру, и кто будет все это носить? И зачем я вообще столько покупала?» — спрашивала она. Или выговаривала мне: «Почему ты такая скучная? Надо ж было пойти в эту свою науку! На днях я видела ученых дамочек. Ехали на какую-то конференцию. Одеты ужасно, просто больно смотреть!» Малли был ее единственной надеждой — он понимал толк в красоте и блеске. «Скажи маме, чтобы одевалась понаряднее и не забывала краситься», — наставляла она, когда любимый внук растягивался у нее на кровати и начинал восторженно перебирать брусочки душистого мыла.
В наш последний вечер перед отъездом в «Ялу» я принарядилась, чтобы порадовать своих мать и сына. То был вечер скрипичного концерта Малли, и я надела сари из алого шелка. Малли посмотрел, как я подкрашиваю губы, и заявил, что у него тоже есть помада и я могу ее взять, если захочу. «В следующий раз», — согласилась я.
Спальня родителей выходит на балкон, где мать ежедневно разыгрывала один и тот же спектакль с участием торговца рыбой. Каждое утро он появлялся у ворот, оглашая содержимое корзин, привязанных к палке, которую он перекидывал через плечо. Мать с балкона кричала, что ей ничего не нужно, хотя на деле собиралась скупить весь его улов. Он уходил, нарочито громко возмущаясь и прекрасно зная, что скоро вернется. Ритуал повторялся несколько раз; наконец торговец вываливал содержимое корзин у наших ворот и шел восвояси, а мать получала больше рыбы, чем надо, зато за полцены. Стив глядел на мух и ворон, слетавшихся на пропитанный рыбьей кровью гравий во дворе, и спрашивал у матери, нет ли другого, более эффективного способа разжиться провиантом.
Родители все время помогали нам со Стивом обустроить жизнь в Коломбо. Для них мы оставались детьми и требовали постоянной опеки. За прошедшие годы я ни разу не позволила себе вспомнить и затосковать по их заботе. Я думала, что тогда почувствую себя еще более одинокой и раздавленной. Но теперь, в родительском доме, в родной и привычной обстановке, я всей душой хочу еще раз ощутить их тепло. Каждый вечер отец выходил на этот балкон выкурить последнюю за день сигару. Мне бы так хотелось вдохнуть едкий дымок, на который я жаловалась прежде. Пусть от него, как и тогда, защипало бы в глазах.
Я погружаюсь в нашу привычную жизнь — и вдруг холодею. Опять вспоминаю, что не остановилась. Когда мы убегали от волны, я не остановилась у дверей родительского номера. Решила не останавливаться. Это была крошечная доля секунды. Тогда я еще не знала, куда мы бежим, от чего бежим. Но в ту долю секунды я приняла решение.
Последний раз я видела мать вечером, накануне волны. Мы попрощались после ужина на террасе гостиницы. Я торопилась — мальчики устали, надо было уложить их спать. «Спокойной ночи» — вот и все, что я сказала. Отца я видела еще раз на следующее утро. Он заглянул к нам забрать бинокль, который одалживал Вику. «Ну зачем складывать вещи ни свет ни заря? Вечно ты со своей железной дисциплиной», — подумала я.
Действительно, отец придерживался дисциплины во всем. Теперь в его кабинете пусто. Я брожу по комнате, где раньше всегда был образцовый порядок. Здесь, у двери, он вешал свою черную судейскую мантию. Я провожу пальцами по голым книжным полкам вдоль стен. Пыльно. Палец оставляет след.
Почти тридцать лет я приходила в папин кабинет и рылась в книгах. Когда мне было около десяти, я открыла для себя вечерний покой этой комнаты. Я садилась по-турецки на пол и погружалась в «Зов джунглей» Джона Стилла. Из этой книги я узнала, что по следам слона можно определить, бежал ли он в страхе или просто бродил по лесу в поисках воды. Меня завораживали легенды о богах джунглей, которым обязательно нужно принести дар: два листика, привязанных к ветке, — иначе они нашлют на тебя слепоту. Отцу нравилась моя восприимчивость и жажда знаний. Он был человеком сдержанным, даже замкнутым; только здесь, среди книг, мы стали находить друг с другом общий язык.
В эти шесть лет после волны я бежала от воспоминаний о детстве. Собственная детская безмятежность казалась мне глупой и нелепой. Я была убеждена, что даже и в те блаженные годы на мне уже лежала тень, печать проклятия. Но теперь, в родительском доме, мне легче припомнить, каким головокружительно счастливым было начало моей жизни. (Кроме дня, когда нашу таксу насмерть раздавил автобус.)
Помню, как безоблачно счастлива я была в те дни, когда девочкой-подростком вертелась и прихорашивалась перед зеркалом, собираясь в школу. Брат мрачно дожидался меня в машине, предчувствуя опоздание; наконец наш водитель не выдерживал и начинал жать на гудок. Помню, как в восемь или девять лет, затаив дыхание, слушала истории про демонов, которые рассказывала наша старая няня Силавати, когда родители вечерами уходили из дому. Сначала я немножко дулась и ныла: ну зачем вам опять идти на эти танцы? Для успокоения родители давали мне ложку сиропа от кашля и убегали. В «танцевальные» вечера мама неизменно делала высокую прическу и заматывалась в блестящее нейлоновое сари — в семидесятые годы так ходили все модницы Шри-Ланки. От лекарства я впадала в сладкую полудрему и совсем не боялась демонов, которые, по словам Силавати, кишели вокруг нас. Ну и что? В дом же они не полезут! В этих стенах мне ничто не грозило.