Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Узнав, что после Равенны мы направляемся в Венецию, сказал:
– Завидую. Я жил там четыре года, и все еще не могу привыкнуть к мысли, что был близко связан с этим городом. Это не город, а видение, сказка.
(Потом, уже в Венеции, ошарашенные и потрясенные, мы вспомнили слова Франческо, и Боря сказал:
– А, представляешь, прожить в молодости, когда формируется мировоззрение, – четыре года в Венеции?.. – помолчал и добавил: – И что изучать при этом? Русскую литературу!)
Равенна – желтовато-розовая, бежевато-красноватая. Мы бродили по ней и без конца повторяли знаменитые строки: «Ты, как младенец спишь, Равенна, у сонной вечности в руках»…
Действительно, город спит. И это даже не младенческое умиротворение, а младенческое безразличие к любого рода деятельности. Гул голубей и время от времени колокольный звон – удивленный, малыми септимами. Звон, удивляющийся самому себе: как это он звонит? и зачем это? и к чему бы это?
Мозаики Сан-Витале, мавзолея Галлы Плацидии, Православной Баптистерии – вот что влечет в Равенну сотни тысяч туристов… Сочетание золотых, изумрудно-зеленых, вишнево-фиолетовых, приглушенно-красных тонов. Хроматическое пиршество красок посреди сонного, расслабленного города.
На городе лежит умиротворенная музейная печать давнишнего (и вековечного) проживания здесь Данте. Его историческое и культурное присутствие ощущается постоянно. Например, на его могиле.
Кстати, буквально дней через пять после нас в Равенне с группой туристов оказался Игорь Губерман. Разумеется, их повезли на могилу великого Данте. И пока Игорь стоял и – чем черт не шутит? – размышлял над участью поэта, Саша Окунь, отыскав поблизости кусты лавра, на скорую руку сплел соответствующий венок, который и водрузил на вихры Губермана. Публика ахнула: поразительное сходство с великим Данте обнаружил увенчанный лавром великий Губерман. Особенно в профиль – тот же длинный вислый нос, длинное худое лицо. Одним словом, сходство, леденящее кровь. Он так и пошел по городу, не снимая венка. И люди узнавали его!! «Данте! Данте Алигьерри!» – неслось вслед Губерману. Он остановился у табачного лотка, купить сигареты. «Данте, – благосклонно кивнул продавец – старый толстый итальянец, – си, синьор, вылитый Данте!»
Вдруг одна пожилая женщина подошла к экскурсоводу и, указывая на фигуру с лавровым венком на голове, спросила – скажите, что это за человек?
Экскурсовод Верочка сказала:
– Это знаменитый российский поэт.
– А! – воскликнула старая интеллигентная итальянка, – знаю: Пучкин!
Прежде чем закончить это дорожное повествование несколькими сдавленными словами о Венеции – ( ибо я «замыкаю уста», дабы не пролить благословенный поток золотого серпантина слов, предназначенных не этим беглым запискам, а ей, ей, мучительной прозе), – не могу не сказать буквально двух слов о Падуе – городе основательном, справном.
Вдоль каждого дома тянутся галереи с тяжелыми устойчивыми арками. Идти удобно: и широко и, в случае дождя, – ты укрыт. Не то, что во Флоренции, где тротуары так фантастически узки, что тебя как бы прижимает к стенам домов: есть места, где тебе приходится, как канатоходцу, ставить пятку к носку.
В Падую мы приехали из Венеции, на день – за фресками Джотто, а посмотрев их, немедленно ринулись обратно к божественной лагуне.
Вероятно, Падуя – город прекрасный. Но к тому времени мы уже были навсегда заражены Венецией.
Про то как вечером, при таинственном освещении человек впервые въезжает в Венецию по Гранд каналу – я написала повесть «Высокая вода венецианцев». Попыталась в ней передать ту блаженную оторопь и арфообразные переборы душевных струн, дрожание колен, постоянно благоговейно приоткрытые губы и навсегда уже вытаращенные глаза путешественника. Да: в тот момент, когда взобравшись по обшарпанной гостиничной лестнице, мы ввалились в свой номер – огромную старинную комнату с рядом высоких, закрытых ставнями окон, когда после определенной борьбы с задвижкой мы все-таки распахнули венецианское окно и увидели под собой мерцающие воды канала, когда из-за крутого мостика вдруг показалась гондола и томный баритон затянул «Беса ме мучо»… – вот тогда я заплакала, не в силах поверить в это, специально для меня нарисованное, вымечтанное, и вдруг ожившее, счастье…
Помнится, перед отъездом наш друг, художник Саша Окунь, говорил: ребята, сначала следует объездить весь мир, чтобы потом до конца жизни ездить только в Италию.
По возвращении я встретила Самуила Шварцбанда, известного ученого, слависта, пушкиниста. При первой возможности Сеня срывается с места и мчится на благословенный Аппенинский полуостров. Он сказал:
– Ну, ты все поняла? Что надо ездить только в Италию?
– Почему? – спросила я, хотя, в сущности, была уже с ним навсегда согласна.
– Да чтобы время не терять! – воскликнул он.
Ну что с них взять: и Сеня, и Сашка – италоманы, итало-маньяки, итало-фанаты…
А я?
Я в своих странствиях – как праздных, так и «коммерческих», всегда в уме слегка прикидываю на себя страну – могла бы здесь жить? И каждый раз выходит – нет, не очень… Да нет, совсем не смогла бы… Хотя, иные красоты, иные пейзажи, иные детали очень пленяют…
И вот я думаю – а, может, я уже израильтянка? Похоже, так… Хотя бы потому, что не выношу звука льющейся без пользы воды.
1999 г.
Чтобы история подражала истории, одно это достаточно поразительно, но чтобы история подражала литературе, это и вовсе непостижимо.
Хорхе Луис Борхес, «Тема предателя и героя».
Замечательный прозаик Борис Хазанов писал в одном из своих эссе: «Жизнь – это черновик литературы».
И в самом деле, общеизвестно, что литератор относится к жизненным коллизиям, подслушанным диалогам, подсмотренным характерам как к строительному материалу, из которого по своим собственным законам создает так называемую вторую реальность.
Но вот о том, как сочиненные ситуации влияют на первую реальность, о том как зеркальными зайчиками отражается литература в обыденной жизни, о том, как застываешь, услышав – почти слово в слово – давно написанный тобой диалог, или натыкаешься на когда-то придуманный тобой сюжетный ход… – об этом, мне кажется, еще не писали…
А между тем существует, существует некая мистическая связь уже написанного с еще не произошедшим. Собственно, о том, что слово вещественно и плодоносно, догадывались не только евреи, издавна относящиеся к слову, как к священной субстанции…
Я же столкнулась с этими таинственными штучками, с этим чертовым Солярисом только здесь, на скалистой известняковой породе, извергнувшей из себя три великие религии.