Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Значит, не с того конца за лямку хватался…
Уйдя к себе, раскрыл он журнал «Полезное увеселение», а там, глядь, Рубан уже заявил о себе переводом с латыни: «Папирия, Римского отрока, остроумные вымыслы и его молчание». Ай да Васька! Торопится жить… Вскоре и сам заявился. Рубан был уже в чине актариуса Коллегии дел иностранных — зашел проститься.
— А я, Гришенька, в Запорожье еду.
— Охота тебе в экое пекло залезать.
— Служба! Определен состоять на Днепре у Никитина Перевоза[3], где буду выдавать паспорта купцам нашим, кои с крымским ханом торги имеют… Я ведь и татарский язык постиг. А ты как?
— А никак. Видишь, лежу. Думаю.
— Так ты встань. Думай стоя. Или бегай…
Стемнело. Григорий велел лакею подать свечи.
— Прощай, брат Васенька, — сказал Рубану с лаской. — Видать, мои валенки тебе на пользу пошли: ты в них до чина добегался… Я ведь тоже не залежусь долго — скоро отъеду!
Матери он объявил, что отбывает в Петербург для служения в Конной гвардии, и чтобы она дала ему денег на подъем и экипировку. Дарья Васильевна предъявила сыночку кукиш:
— Полюбуйся, какая тебе пировка будет… Ишь какой храбрый капрал выискался: пришел и дай ему, будто я на мешке с деньгами сижу… Не будет тебе моего родительского благословения!
Маменька распалилась. Потемкин не уступал:
— Уеду в полк и без твоего благословения…
Ни копейки не дали и родные. Никто не одобрял его решения служить в полку, ибо не верили, что лентяй способен сделать карьер воинский. Сережа Кисловский свысока внушал братцу:
— Лучше ступай по службе гражданской. К полудню надобно в присутствие казенное заявиться, а после обеда — отдыхай. Иные старость свою конторскую даже в Сенате кончают.
— Не хочу ничего я в старости — хочу в молодости!
Один выжига Матвей Жуляков искренно сочувствовал Грише и подарил ему три рубля (все, что имел):
— Генералом станешь — не забывай! Мундирчик твой разложим на противне и в печку сунем. Сколько ни стечет с него, все пропьем и капусткой закусим…
Три рубля не деньги: гвардия любит богатых!
Амвросия он застал после службы, утомленным чтением проповеди. Монахи разоблачали первосвященника от одежд пышных, благоухающих духами и ладаном. Оставшись в белой просторной рубахе, мягко ступая сапожками из малинового бархата, Зертис-Каменский строптивым жестом выслал всех служек вон, велел Потемкину:
— Не стой как пень. Сядь, бестолочь дворянская…
Теплый ливень прошумел над Москвой, омывая сады. Кто-то постучал в окно с улицы, и Амвросий впустил в свои покои ученого скворца. Мокрая, взъерошенная птица уселась на плечо владыки, вставила острый клюв свой в ухо ему.
— Так, так, скворушка, — закивал Амвросий, — рассказывай, что слыхал на Москве… Неужели правда, что Потемкин в полк собрался, а денег нету? Так, так… спасибо, умник ты мой!
Кормя птицу с руки зернами, владыка спросил:
— Правда сие, Гриша?
— Да. Хочу в полк ехать. А на что лошадей купить? На что амуницию справить? Никто не любит меня, никто не знает…
Амвросий пятерней расчесал смолистую бороду, всю в крупных завитушках, как у ассирийского сатрапа. Сверкнул очами.
— Сколь нужно тебе? — вопросил дельно.
— Мне бы хоть сто рублей… для начала жизни.
Амвросий махнул рукой (ярко вспыхнули перстни):
— Это не для начала — для конца жизни! На сто рублей в гарнизоне Оренбургском хорошо маяться, а в гвардии… у-у-у!
— Так быть-то мне как? — растерялся Потемкин.
Амвросий выпятил богатырскую грудь:
— Жить начинаешь, так запомни слова мои: деньги — вздор, а люди — все… Ты когда-нибудь людей бил?
— Такого греха за собой не помню.
— И впредь не смей! На, забирай… вздор.
Сказав так, Амвросий дал Потемкину полтысячи рублей. Потемкин, побожился:
— Вот как пред истинным… верну долг сей.
Амвросий захохотал так, что лампады угасли.
— Не божись! — гаркнул владыка Крутицкий и Можайский. — Знаю я породу вашу собачью. Все забудешь. Никогда не вернешь…
Потемкина проводил до заставы выжига Матвей Жуляков — пьян-распьян, едва на ногах держался. Но в разлуку нежную сказал мастеровой слова напутственные, слова воистину мудрейшие:
— Ты, Гриша, конечно, служи… старайся! Но с большими господами за одним столом вишен не ешь. Коли учнут они косточками плеваться, обязательно глаза тебе повыщелкивают.
А ведь верно напророчил пьяный выжига…
Над Босфором, в гуще садов, сбегающих к морю, господствует Сераль[4]. Это резиденция султана: киоски и дворцы, тюрьмы и мечети, бани и огороды, монетный двор и конюшни, лазарет и… гарем, конечно!
Внутри Сераля расположен Диван — правительство; возле Дивана площадь с фонтаном, окруженная кипарисами. Из Дивана в Сераль протянута крытая галерея, через которую иноземных послов проводят в залу для свидания с султаном; зала эта — тесная, нежилая и темная, в ней одни табуретки и ниши в стенках. Что дальше — никто не знает! Но туда проводят юных пленниц для султана.
Женщина, попав в гарем, покидает его мертвой в гробу — до кладбища, или живой в мешке — до Босфора, где ее топят…
Мустафа III лицо белил, а бороду чернил. Он жил в заточении гарема, который враги его намеренно составили из женщин бесплодных. Боясь быть отравленным, падишах изучил европейскую медицину, а чтобы разгадать тайны будущего, внимательно следил за расположением небесных светил, самоучкой постигая астрономию и математику. Мустафа III не был гением (как писал о нем Вольтер Екатерине) и не был идиотом (как писала Екатерина Вольтеру)… Своему врачу Габису султан признался:
— Сегодня ночью расстановка небесных светил была такова, что мне следует ждать неприятностей со стороны севера…
Слушая пение канареек, он принимал версальского посла Вержена, толковавшего о необходимости заведения литейных цехов, чтобы турки могли отливать пушки. Но пока что Франция сама снабжала Турцию пушками, отчего бунтовали янычары. Палить из пушек по неверным они всегда согласны. Но их не заставишь чистить пушки банниками, сделанными из свиной щетины. Янычары вытаскивали на улицы Стамбула большие котлы, в которых варили то шербет, то луковую похлебку, они лупили в них, как в барабаны, крича: «Аллах не простит нам осквернения артиллерии свининой, которой кормятся одни лишь поганые гяуры…» Габис умолял султана не забывать о верном друге — прусском короле Фридрихе II.