Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Но Эрленд, дорогой…
— А как, ты думаешь, я себя должен чувствовать?! Когда вдруг я оказался недостаточно хорош!
— Недостаточно хорош? Но ты меня неправильно понял, перевернул все с ног на голову! На самом деле все наоборот! Я сказал только, что хочу детей. А если я при этом хочу, чтобы отцом был ты, как ты можешь говорить что ты недостаточно хорош? — сказал Крюмме и сел с другой стороны стола.
Почему он сел там, почему не подошел, не обнял и не утешил, не отогнал эти глупые мысли?
— Наша жизнь недостаточно хорошая, вот что ты сказал. Наша жизнь! Все это! — ответил Эрленд, всплеснув руками. — Я думал, мы живем друг для друга! Для нашей работы, любви, путешествий, друзей. Наша жизнь!
— Мне сорок три, — тихо произнес Крюмме. — Тебе будет сорок через пару месяцев. Я подумал только… что это поднимет нас на новый уровень. Прости, что я так сильно тебя задел. Я не просто хочу ребенка, я мечтаю, чтобы это было нашим общим желанием.
— Но я не хочу на новый уровень, Крюмме! А теперь этот уровень еще и… подпорчен.
— Послушай. Если ты не хочешь детей, значит, не будет никаких детей. Вот и все.
— Нет, не все! Ты уйдешь от меня.
— Почему это?
— Чтобы завести ребенка.
— Дурак! — сказал Крюмме.
— А как ты себе это представлял? Этого ребенка?
— Я же сказал, что пока не знаю. Надо вместе подумать, если ты тоже захочешь. Ютта и Лиззи говорили, что тоже хотят детей, но не готовы полностью отказаться от своей свободы. Они рассуждают в том же духе, что и ты. Если у нас будет общий с ними ребенок, мы будем делить ответственность вчетвером, и при этом сохраним массу свободы. Можно, конечно, воспользоваться суррогатной матерью, но тогда нам придется ехать за границу. Конечно, можно еще поступить по-другому и взять приемного ребенка.
— Все это ты и раньше говорил.
— Что же ты спрашиваешь? — удивился Крюмме.
— Пахнет подгорелой пиццей.
Крюмме встал и вынул ее из духовки:
— Она только чуть-чуть подгорела по краям.
— Все равно я взвинчен. Если я скажу «нет», ты меня возненавидишь. Если я скажу «да», я возненавижу сам себя, потому что на самом деле я не хочу ребенка.
— Чего же ты так боишься? Можно тебя спросить? Что тебя так пугает в мысли об отцовстве?
Он мог бы ответить: стеклянный шкафчик, царапины на паркете, грязь и свинство и восемнадцать лет работы, ведь они не уезжают от родителей до восемнадцати?
— Ответственность, — ответил он. — И то, что я ничего про детей не знаю. Я их не чувствую, не вижу, не думаю о них. Они меня не интересуют.
— Тебе будет с кем играть. Ты же обожаешь играть, Эрленд.
— Я хочу играть с тобой. Хотел играть с тобой.
— Съешь кусочек пиццы.
Они сидели и жевали пиццу, и он подумал, что родители маленьких детей наверняка едят такую еду ежедневно. В Норвегии замороженная пицца была самым ходовым продуктом, как рассказывала Турюнн, потому что матерям и отцам не хватало времени и сил даже картошку сварить. Он отводил глаза от Крюмме, ни до чего нового они не договорились, только новые и новые подтверждения тому, что Крюмме чего-то не хватает. Он отложил подгоревшую корочку и допил вино из бокала.
— Я вспомнил комедию «Клетка для безумцев», — сказал он. — Альбин, который хочет доказать, что может быть матерью. Дурак и шут — вот кто я! Уверен, что ты представляешь меня в женской одежде с коляской, разговаривающим писклявым голосом!
— Было бы смешно, — заметил Крюмме. — Тогда я — Пьер. Крутой мужчина.
— Крюмме, я не шучу! Может, ты еще хочешь, чтобы я поменял пол? И расхаживал с подушкой на животе, пока какая-нибудь тетка не разродится, а мы сделаем вид, что ребенок выскочил из меня?
— Фу! Ты говоришь гадости. Хочешь поссориться?
— Я устал от этой тоски!
— Если бы я только знал, что все так обернется… — сказал Крюмме и отодвинул тарелку с пиццей. Он почти не притронулся к вину. И почему он не пьет? Какой же он идиот, этот Крюмме!
— Остаток твоей жизни, твоей! Вдруг тебе стало всего этого недостаточно, только из-за того, что тебя чуть не сбила машина! А что с остатком моей жизни? Что? Ты знаешь, что дети теперь писают в подгузники до четырех лет, Крюмме? В твоей же собственной газете об этом писали! И ты хочешь с этим возиться четыре года, потому что вмазался лицом в брусчатку? Кажется, ты в самом деле серьезно повредился.
— Все. Закрыли тему. У нас не будет детей. Ты не хочешь, и я тоже не хочу, — ответил Крюмме.
— Успокойся, я не собираюсь препятствовать твоим отцовским инстинктам! Спусти немного в кофейную чашку и отдай это добро Ютте и Лиззи! А когда тебя будет навещать маленький зассыха, я буду уезжать, скажем, на два выходных в месяц. Почему ты не пьешь свое вино?
Эрленд налил себе еще бокал, перелив через край.
— Ты выпивал? — спросил Крюмме. — До моего прихода?
— Ни капли. Зато я только что заказал фигурки Сваровски на кругленькую сумму. Возможно, это ударило мне в голову.
— Пойду я спать, пожалуй, — сказал Крюмме.
Просидев на кухне в одиночестве и допив бутылку вина плюс практически нетронутый бокал Крюмме, Эрленд отправился в гостиную и улегся на диван, прикрывшись двумя шерстяными пледами.
— Черт! — прошептал он. — Черт, черт, черт!
Он подумал о вопросе Крюмме, чего же он боится, почему его так пугает мысль об отцовстве. Он знал ответ: у него нет детства, которым можно поделиться. Его собственное детство было все насквозь лживым. Ему нечего дать, он никто, а теперь еще и их с Крюмме отношения испортятся.
Он заехал к церковному служке взять ключи, заперся в ледяной церкви и опустился на последнюю скамейку.
Давно пора было приехать сюда и в одиночестве насладиться покоем дома Господня, без всех этих скорбящих, которые его домогались, без ленточек, надписи на которых приходилось читать вслух, без букетов с открытками и именами, которые надо записывать, без гроба на катафалке, за который он нес ответственность. Хотя в этой церкви отпевания проходили редко.
Церковь в Бюнесе он любил больше всего, он все про нее знал. Даже собор в Трондхейме занимал в его глазах второе место. Собор был слишком большой и величественный и больше подходил для торжественных церемоний, чем для скорби. Скорбь требовала более душевного и тесного церковного пространства, как вот это, например, с тысячелетними стенами, которые защищали, а не блистали помпезным декором.
Он сложил руки так, что рукава превратились в своего рода муфту, перчатки он оставил в машине. На улице было минус семь, дневной свет спускался белыми пыльными колоннами сквозь окна высоко в стенах, все уголки церкви были темными и ледяными. Пустота, и при этом отчетливое присутствие Бога. Он выпустил воздух из легких и рассмотрел пар, выходящий изо рта, взглянул на протертую, испещренную царапинами подставку для псалтыря. Потом поднял глаза и стал разглядывать фреску на северной стене с изображением грешника и семи смертных грехов в виде жирных змеев, вываливающихся из человеческого тела, и у каждого змея из пасти торчала кучка испуганных людей. Сколько из этих смертных грехов он совершил сам всего за один вечер? Чревоугодие точно. И прелюбодеяние. В первую очередь прелюбодеяние. А все те долгие годы, когда он потерял веру и вообразил, что может жить без Бога: гордыня.