Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У самого входа он приостановился, чтоб немного отдышаться, услышал такое, что даже поначалу не поверил, и осторожно заглянул внутрь.
Петли двери были хорошо смазаны, потому при ее открытии не раздалось ни малейшего скрипа, а присутствующие были настолько увлечены, что даже не заметили постороннего.
К тому же из-за решетки входную дверь не видно, Квентину было не до того, да и находился он к двери спиной, а Федор, стесняясь присутствовать при столь откровенных излияниях сердечных чувств своего учителя, под явно надуманным предлогом вышел в соседнюю комнату.
От увиденного Годунов поначалу даже растерялся. Одно дело услышать, а другое – увидеть своими глазами.
Дело в том, что как раз в этот самый миг влюбленный шотландец, стоящий на коленях и патетически прижимающий одну руку к груди, призывно протягивал другую к решетке.
При этом он звонко призывал смилостивиться над несчастным влюбленным и дать для лобзания хотя бы малый перст…
Если бы еще нянька царевны не заснула…
При ней Ксения на такое не решилась бы, а тут, воровато оглянувшись на свою дрыхнущую дуэнью, она смилостивилась и просунула пальчик через решетку. Квентин коршуном метнулся к нему…
И все это на глазах у царя, который, остолбенев, наблюдал происходящее…
Голос Борис Федорович подал всего через несколько секунд, когда пришел в себя, но и этого времени Квентину оказалось предостаточно, чтобы приступить к поцелуям.
Дальнейшие подробности живописать ни к чему, да я ими и сам не очень-то интересовался, прекрасно зная конечный результат.
– Ксюха тоже третий день сама не своя ходит, – уныло продолжил царевич. – Нешто она мыслила, егда перст свой протягивала, яко оно все обернется? Уж больно ее жаль разобрала, вот и сунула мизинчик…
И тут же, в продолжение сказанного, раздался дрожащий от сдерживаемых слез грудной девичий голос:
– Не серчай, княж Феликс Константиныч. И впрямь помыслить не могла, что так оно все… Не виноватая я… – Не договорив, она заплакала.
«Ну да, не виноватая, он сам пришел, – вздохнул я. – Только то, что смешно в кино[40], в жизни…»
– Чего уж тут, – сказал я. – Снявши голову, по волосам не плачут.
– Я в ноги батюшке паду… – раздалось из-за решетки. – Он добрый… поймет… Поверит, что не люб он мне. Жаль взяла – эва как молил, да и забавно стало, вот и…
– И я тож государю поклонюсь, – заверил меня Федор, подозрительно шмыгая носом. – Батюшка завсегда мне в таковском потакал – неужто ныне не смилостивится?!
– Только побыстрее, – попросил я, хотя и не особо надеялся на положительный результат.
Если бы что-то иное – шансы были бы неплохие. Насколько я понял из рассказов царевича, Борис Федорович очень трепетно относился ко всем прихотям сына, тем более что тот особо не доставал ими своего отца, памятуя о мере.
Но тут особый случай.
Квентин оказался в глазах царя не просто влюбленным идиотом, но, как он его только что при мне назвал, самозванцем.
И это в то самое время, когда на юге Руси город за городом переходит под власть еще одного самозванца. К тому же переходит не по принуждению, а, что царю обидно вдвойне, исключительно по доброй воле.
И тут под носом возникает второй, посягающий даже не на Русь, а на самое святое для Бориса Федоровича – на семью в лице единственной и горячо любимой дочери, которая для него, как мне помнится, «светлый ангел».
Вот они и слились в его глазах в единое целое – тот южный Лжедмитрий и этот лжекоролевич и лжезять.
Да так крепко слепились – поди отдели.
– Побыстрее нежелательно бы, – замялся царевич. – Как бы хуже не вышло. Еще б седмицу выждать, чтоб гнев евонный утих, а уж тогда…
– Квентин теперь у Семена Никитича гостюет, – пояснил я. – Потому ему каждый лишний час там, как день, если не месяц. Да и хилый он здоровьем. Еще когда сюда ехал, еле-еле с того света вытащили. А в пыточной на дыбе да под кнутом из него живо остатки здоровья вытрясут.
– Батюшка обещал, что опрошать с бережением станут, – торопливо заверил Федор. – Сам при мне так Семену Никитичу сказывал: мол, увечить не удумай.
– И на том спасибо, – вздохнул я. – Вот только боюсь, что с него и кнута хватит. – И развел руками. – После всех этих новостей ты уж прости, царевич, но нынче я занятия вести не в силах. Да и завтра-послезавтра тоже.
– Да нешто я не разумею?! – искренне возмутился Федор. – Али я истукан какой?! Знамо дело. Как схотишь, так и заглянешь, хошь чрез седмицу.
– Э-э-э нет, через три дня непременно приду, – заверил я. – У нас с тобой и так изрядные каникулы вышли, так что жди.
Срок на опрос холопов с романовских подворий я себе отвел всего в два дня. Знал, что могу не успеть, потому и торопился. Правда, не уложился, зацепив еще денек, но и он тоже не помог.
Эх, досада, хотел выложить царю все от и до, а теперь придется воспользоваться лишь той картинкой, что сложилась у меня в голове еще в Домнино и Климянтино, да второй, которая получилась тут.
А поможет ли она, заинтересует ли Годунова?
Это ж самое начало авантюры, не более.
Так сказать, дела давно минувших дней, преданья старины глубокой…
Впрочем, тут я погорячился, не такой уж старины, и не столь глубокой – всего-то шесть с лишним лет прошло, но все-таки не то. Желателен материалец посвежей.
К тому же я еще колебался, поскольку по моему раскладу получалось, что Отрепьев, известный мне по истории, то есть без приставки Смирной, вовсе ни при чем, и это обстоятельство несколько смущало – я что, самый умный?
Все катят бочку на него, и только я полез в иную сторону, подозревая совершенно других людей. А не упустил ли я чего?
Нет уж, лучше дождаться Игнашку, чтобы повторно напустить его на бывшую дворню Романовых.
Но мне самому высветившаяся в моем воображении картинка виделась так явственно, словно я был тому очевидцем. Все мозаичные стеклышки лежали каждая в своем гнездышке…
Даже слухи, которые к тому времени гуляли по Москве, подходили к ней идеально. Например, о жезле, то бишь царском скипетре…
Впрочем, что это я все обиняками да намеками? Секретов нет. Пожалуйста, пользуйтесь.
Итак, мозаичная картинка номер два.
Тот день в Климянтино Федор Никитич вспоминал долго, во всех красках, во всех подробностях.
Вспоминал и одно время клял себя на чем свет стоит – надо же было допустить эдакую глупость, возомнив, что из нее может вырасти что-то путное.