Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Она станет говорить с нами? – Избору не нравилось предложение урманина. Если все уже было решено – зачем на ходу менять решения? Собирались в Вестфольд, так туда и нужно идти. Во всяком случае, Энунд хорошо знал правителя Вестфольда, приходился ему чуть ли не родичем, и Энунду княжич верил. А болотному урманину, хоть тот и спас от гибели их суда, – нет.
– Если она столь сильна, то она попросту отберет у нас товары и оставит при себе, как рабов. Неужто мы добровольно пойдем в такую ловушку? – с нажимом в голосе произнес княжич.
Бьерн покачал головой, выставил палку перед собой, оперся на нее обеими ладонями. Он смотрел не на княжича. Куда-то совсем в другую сторону. Избор скосил глаза, понял, что все время Бьерн наблюдал за Айшей. Девка еще сидела возле Фарлава. Теперь за ее спиной стоял кто-то из Бьернова хирда, а могучая рука умирающего урманина стискивала рукоять меча. Он чего-то ждал, напряженно вглядываясь в серое небо над собой. Айша отвернулась, достала из небольшого кожаного мешка нечто склизкое, узкое и маленькое, издали напоминающее змейку-гадючку. Осторожно положила извивающуюся гадюку себе в рот, нагнулась и прильнула ртом к окровавленным устам Фарлава[100]. Урманин сглотнул, вытянулся в струну, затрясся, словно в ознобе, и вдруг обмяк. Его пальцы разжались, выпуская рукоять меча. Айша выпрямилась, сплюнула на землю лист, плеснула в рот воды, прополоскала, тщательно вытерла губы. Легким прикосновением закрыла глаза умершему…
Бьерн кивнул, словно одобряя ее действия:
– Когда-то мой отец служил Асе. Я служил Асе. Это было давно, но у Великолепной очень хорошая память…
При последних словах он улыбнулся, будто сказал нечто забавное.
Избор ничего смешного не увидел ни в смерти Фарлава, ни в словах Бьерна. Но решать приходилось ему. Точнее – им, тем, кто привел своих людей под его власть, тем, кто лишь недавно стал именовать его князем. Вадим не будет перечить варягу – это Избор и тай знал, посему взглянул на Латью:
– Что скажешь?
– По мне, что Вестфольд, что Агдир – одна зараза, – равнодушно сказал тот. – А в Агдир ближе даже, коли напрямки…
Теперь Остюг часто плакал. Дома, в Альдоге, веселее него не было ни одного глуздыря, а на корабле Орма он осунулся, притих, в голубых глазах затаился страх, и достаточно было одного грубого окрика, чтобы он принимался реветь. Поэтому Гюде приходилось терпеть за двоих. Княжна утешала брата, вытирала зареванное лицо, молча сносила насмешки своих пленителей, а в голове билась лишь одна мысль: «Я – княжна. Дочь князя. Надо помнить об этом. Надо помнить». Об остальном Гюда заставляла себя забыть. Забывала большой просторный дом, где по первому ее слову сбегались к ней на помощь бабки да дворовые девки, забывала ласковые глаза и надежные руки отца, забывала вольные просторы Волхова и родной шум Альдожского торжища. Забывала рощу на берегу, где на осиновых стволах лепились желтые чаги[101], а у корней старой ели рос из года в год большой муравейник.
Забывать было легче, чем помнить, – жизнь изменилась, и многое нынче казалось сном иль видением, далеким, теплым, но недостижимым. Зато достижимо было бесконечное море, расстелившее свою неровную скатерть докуда хватало глаз, и грубые тычки Орма Белоголового – находника с севера, убийцы и вора…
Сначала Гюда боялась его и ненавидела, потом, от тревоги за брата, страх ушел, осталась лишь ненависть. А затем и она стерлась, стала тупой, круглой и почти не колючей, словно обвалявшийся в пыли плод репейника. Но княжна переживала за Остюга. Малыш таял на глазах, ничего не ел, ночами лежал без сна, уставившись широко раскрытыми глазами в темное небо над головой, а по щекам безостановочно текли слезы. Сколь ни уговаривала его сестра, сколь ни утешала – Остюг будто не слышал ее, будто лишь телом обретался на чужом урманском корабле, а душа оставалась дома, в далекой Альдоге, и теперь тело плакало от невозможности соединиться с ней.
На пятый день пути Остюг перестал пить. Гюда глядела на его высохшие потрескавшиеся губы, впалые щеки, опухшие красные глаза и не знала, как помочь брату. Пробовала напоить его силой, но вода стекала Остюгу на подбородок, струйкой бежала на грудь, мочила истрепанные порты и совсем не попадала в горло. Когда брат подавился чересчур сильной струей, закашлялся и, по-прежнему не закрывая глаз, нелепо завалился на бок, Гюда не выдержала. Ей было уже все равно – убьет ее Белоголовый или нет. Путаясь в стягивающих ноги веревках, она поднялась и поковыляла меж гребцов к носу корабля. Кто-то из урман заметил ее, выставил в проход ногу. Княжна споткнулась о преграду, упала лицом вниз под дружный хохот хирдманнов Орма.
– Я дочь князя… – себе самой шепнула она, встала на колени, оперлась рукой о край чьего-то сундука, выпрямилась во весь рост. Повторила негромко, убеждая саму себя: – Я – дочь князя.
– Эй, Орм, твоя новая рабыня обрела голос! – крикнул тот, на чей сундук она только что опиралась.
– Отними его, Харек[102], – посоветовал ему сосед – тощий узколицый урманин с длинной прямой бородой и кустистыми наростами бровей над круглыми глазами.
Тот, кого он назвал Хареком, усмехнулся, шлепнул тощего по плечу:
– Не забывай – она дочь князя!
Гюда покосилась на него, не понимая – он услышал и, издеваясь, повторил ее слова или случайно произнес то, что она твердила про себя все последние дни. В глубоких желто-карих глазах урманина не было насмешки или угрозы. Скорее наоборот – он смотрел даже сочувственно, будто понимая ее боль. Но Гюда не нуждалась в жалости или сочувствии врага. Гордо расправив плечи, она поковыляла дальше.
Драккар подбросило на волне, княжна зашаталась. Падая, ухватилась за чью-то руку, удержалась на ногах. Запястье Орма, которое она стиснула, боясь упасть, было горячим и твердым. Под пальцами княжны живым зверьком билась плотная вена. Гюда отдернула руку:
– Мой брат умирает.
Она не желала смотреть ему в лицо – разглядывала доски палубы под ногами, скользила взглядом по тонкой щели, уползающей краем под кованые сундуки гребцов.