Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Старик проснулся. Собачий лай еще звенел в его ушах, и он немножко задыхался от бега, и во всем теле была легкость пятнадцатилетнего мальчишки, но тут же это схлынуло, и он окончательно очнулся древним стариком, лежащим на диване в ожидании смерти.
Сквозь стеклянную дверь старик увидел внучку. Она стоя разговаривала по телефону. Опершись об стол, она носком левой ноги некрасиво почесывала правую икру. Она краем глаза заметила, что он проснулся, но продолжала говорить про анализы, про хорошего консультанта, про путевку в Евпаторию и прочую дребедень. Наверное, внучка не любила его. И внук тоже не любил. Например, за квартиру – конечно, им было обидно, что они живут у черта на рогах в блочно-панельных домах, а он тут пребывает в роскошном одиночестве на улице Неждановой, А главное, после его смерти квартира уйдет, то есть никому не достанется, и это, конечно, жаль. Но не менее жаль, желчно думал старик, что человек умирает, а ближайшие родственники ходят вокруг и окусываются, жилплощадь высчитывают. Тьфу!.. А впрочем, пусть. Пусть быстренько к нему прописываются. Но кто именно? Внук или внучка? Да кто угодно, неужели и это за них решать придется? Передерутся, вздохнул старик, Господи, конечно же передерутся… И во всем обвинят его. Старик знал – многие считали, что он жену и сына, и сноху заодно, свел в могилу своими капризами, обедами в ресторанах, преферансом и железным здоровьем. Несправедливо! Что они, не знают, как он работал? Над чем он работал? В какие годы он работал?! Да он неделями дома не бывал, спал в лаборатории! Да ему как воздух нужен был ресторан, шум, оркестр – это его отдых и разрядка, и зарядка на будущую работу, да, представьте себе, одни рыбу удят, другие на велосипеде гоняют, а он, уж извините, в ресторане обедает! Уж извините, с шампанским! Уж извините, в обществе милых дам! И вообще, в конце концов, разве он обязан давать отчет?! И насчет преферанса тоже – это, если угодно, были неофициальные совещания. Многие серьезнейшие вещи вот так за пулечкой обсуждались… Ну, хорошо, хорошо, возможно, он вправду был тяжел, требователен, даже капризен – но ведь работал-то он для них, ради своей семьи! Да он, ученик фон Штауфенберга, вполне ног быть тихим университетским профессором, тихо двигать теорию, и ему бы хватило и денег, и славы. Но у него же была красавица жена! У них же сразу родился сын! И все его труды и достижения, все чины и звания, ордена и премии – это же все для них, только для них… А потом выясняется, что он самодур, эгоист и всех в могилу свел.
Старик вдруг снова вспомнил про Таню Садовскую – и снова почувствовал, что умирает от любви к ней, как тогда, на дачной аллейке. Господи, ну почему все так получилось? Если бы он женился на Тане, он бы не стал сводить ее в могилу ресторанами, изменами и скандалами. Он бы любил ее, лелеял и берег, и сын бы у них получился хороший, сильный и умный, уважающий отца и вместе с тем самостоятельный человек. И внуки были бы здоровые и веселые, не то что эти кисляи. Господи, как все неправильно получилось, какая ужасная ошибка, вся жизнь – одна ошибка, и ничего нельзя исправить. Но почему?! За что?!
Старик медленно перевернулся на бок и зло всмотрелся в портрет жены, висящий против окна. Этот портрет написал в двадцать восьмом году в Париже знаменитый русско-французский художник Саул Фишман. Надменная дама в золотых очках на точеном носу. И старик вспомнил, что его супруга Татьяна Анатольевна и есть та самая приснившаяся ему Таня Садовская из дачного места Каменки.
Но почему нельзя прожить жизнь сначала начерно, приблизительно, приспосабливаясь и примеряясь, а уж потом, поумнев и поняв что к чему, прожить ее по-настоящему, достойно, красиво и весело? Но если так нельзя, то почему нельзя хотя бы в последние годы, в последние дни исправить все ошибки, попросить прощения, обласкать, полюбить снова? Нельзя, нельзя, потому что нет уж никого, в отчаянии думал старик. Хотя бы рассказать – и этого нельзя, потому что не поверят, смеяться будут. Ничего нельзя… Но почему так? Как это несправедливо, глупо, нелогично – значит, новые люди тоже будут мучиться и тосковать, а перед смертью поймут, где и как ошибались, но ничего не смогут поделать, даже предупредить других – и то не сумеют.
Он снова перевернулся на спину, посмотрел сквозь стеклянную дверь. Внучка все еще говорила по телефону. Вот она взяла сигареты, нашарила спичечный коробок, закурила, прижав трубку плечом к уху. Закашлялась, прикрыв трубку ладонью. Какая некрасивая, сочувственно подумал старик. Впалая грудь, тяжелые ноги, непородистая какая-то. В кого? Уж не в деда с бабкой, наверное… Но все равно ее было жалко, почти до слез, старик и не думал, что он может так жалеть совсем чужую некрасивую женщину, но ему очень захотелось подойти к ней, сказать что-нибудь ласковое, погладить по голове. Он с трудом сбросил плед, вцепился в обшитую кожей пуговицу на диванной спинке – больше ухватиться было не за что, – поднялся, спустил с дивана ноги и стал нашаривать тапочки.
Внучка обернулась на шорох и уронила телефонную трубку.
Старик увидел, что она смотрит на него, странно меняясь в лице, и тут только он понял, что все его разговоры про то, кто в гостях, а кто дома, – все это ерунда и дурацкое ломанье, здесь его дом, здесь, только здесь, и родные люди тоже здесь, в родном любимом доме, и он не хочет отсюда никуда, ни в какие гости, ибо там обитель холодная и незнаемая, и как его там встретят – Бог весть.
Всего их было шесть. В программке так и было написано – шестеро в мундирах. И фамилии. Его фамилия была пятой: В. Крутилин. Витя Крутилин, господи боже ты мой…
Но его самого Марина сначала не рассмотрела. Они с мужем сидели на левой стороне – места восьмое и девятое, места отличные, тем более в четвертом ряду партера. А эти шестеро в мундирах выходили тоже слева, и тут же останавливались, так что она видела только троих и руку четвертого, потому что остальных закрывала железная загогулина от декорации, вроде водосточной трубы. Декорация изображала современный неуютный город, как он давит на душу молодых героев. Шестеро в мундирах тоже преследовали этих молодых героев, вернее, не преследовали, а символизировали давящую мощь государственной машины, слежку, тоталитарный режим и все такое.
Если бы Марина сидела справа или хотя бы посередине, она бы постаралась разглядеть, на что сейчас похож Витя Крутилин. Но эти шестеро в мундирах все время стояли, наполовину прячась за левым выступом декорации, а когда они вдруг стали маршировать по сцене, она как раз уронила программку. Муж подхватил программку и подал ей, а когда она подняла голову – все, они уже промаршировали и скрылись, только мелькнула спина шестого.
Кстати, эти шестеро ничего не делали по ходу пьесы. Молчали, стояли, символизировали, и все. Только первый говорил что-то отрывистое и специально непонятное – вроде бы отдавал остальным какие-то приказания. Типа «стой», «равняйсь» и тому подобное. Такие вот грубые команды будто бы по-немецки, но на самом деле вовсе не по-немецки, потому что немецкий Марина знала – слава богу, закончила иняз именно с немецким языком, и как раз сейчас у нее решался вопрос с работой в Академии внешней торговли.