Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Высоко сокол летает.
Того выше — белая лебедушка.
Слетался сокол за белой лебедушкой,
За лебедушкою за белой...
— затянул Евстигней вполголоса.
«И вся-то песня на трех оборотах выстроена. А каков простор, сколько в музыку чувствований вложено!»
Через полчаса острым ребром крыши и факелом дымучим выставилась из полтьмы корчма. Стало веселей, спокойней. Двое Волковых — архитектор Андрей и брат его Алексей, живописец, — дружно и радостно, как по команде, стали бить рукой об руку, предвкушая вечерний пир.
Легче стало и Евстигнею.
Расположение духа его — переменчивое, капризное — как на невидимых крылышках взлетело вверх. Снова стал представлять он себе теплую, сладкошумливую Италию, с нескончаемым карнавалом, с диковинными рыбами и сонным зверьем на лужках у загородных дворцов...
Четверть кубка с подогретым вином — и душа, как то птичье перо — взлетает вверх смело, легко: к туманящимся европейским высотам, к сахарной итальянской музыке, к ночным оперным пряностям!
Но внезапный полет тут же и обрывается: волчий вой, разнесшийся рядом, возвращает на землю, к вещам обыденным. Вот — грубый стол, шесть мисок, коврига хлеба, редька, мед. Они — есть. Им не дано лететь, но их и не надо воображать!
Мысль тоже упрощается, цепляется за привычное: за воспоминанья.
— Вспоминать есть свойство сердца, но не ума, — вполголоса произносит Евстигней слышанные где-то слова.
— Вспоминать — означает жить заново, — слегка перечит ему сидящий рядом, Андрюша Воинов, архитектор.
За стеной заиграли на дудочке. Играли дурно, через такт спотыкаясь, повторяя один и тот же мотив по нескольку раз.
«Ну же, быстрей, к финалу!» — хотел крикнуть дудочнику Евстигней. Однако — кричать не стал, досаду сдержал, улыбнулся даже.
Чем подталкивать дудочника, не лучше ль самому вперед устремиться?..
Тут как раз — как говаривали в полку — «махнула птица крылом, покрыла весь свет одним пером». Ночь! Ночь! Пусть пока не италианская, северная, холодная...
Миновали Динабург.
Были в Риге представлены генерал-губернатору графу Броуну.
Проследовали по краю беспокойной Польши.
(Мелкие разбои и крупные европские коварства тихо стукались в кузова кибиток, обсыпались с боков).
Сбились с курсу под Веной.
Там же, под Веной, в лесу, видели мертвую нагую женщину.
В самой Вене были обласканы князем Голицыным.
Сопровождаемые княжьим советником господином Политиновым — побывали в императорском Бельведере.
Уже сами, без Политинова, осмотрели собрание «натуральных реткостей». Здесь при виде уродов звериных и человечьих впервые за время пребывания в Европе посетило Евстигнеюшку грубое отвращение.
Пили вино (умеренно).
Также в Вене Евстигней был принят бароном Фризом, сообщившим ему имя одного из банкиров города Бологни, у коего предстояло получать «ежемесячный пенсион».
Получили казенных денег сверх установленного: по 25 гульденов, да еще мелкими по три гульдена.
Двинулись дальше. Достигли пределов Италии.
И здесь пути недавних выпускников Петербургской Академии художеств стали разбегаться.
Братья Волковы, архитектор и пейзажист, — в Рим.
Андрей Воинов, исторический живописец, — в Сиенну.
Евстигней Фомин — в город лакомый, город желанный: в Бологню!
Чуть сгорбленный, временами покашливающий, весьма и весьма пожилой человек вышел в неостекленную галерею, опоясывающую главный корпус монастыря Сан-Франческо. Чуть помешкав, остановился.
Был вышедший одет как монах, но в облике своем имел нечто неуловимо светское. Светским, без сомнения, было лицо: слишком открытое, незлобивое, по временам даже сияющее. Монашеские раздумья и скорби явного следа на лице не оставили. Младенческая бессмысленная радость озаряла некоторую окаменелость, даже масочность доброго лица, все ж таки отвердевшего в борениях с возрастом и временем.
Остановившийся в галерее монастыря Сан-Франческо сладко втянул в себя воздух.
«Двадцать шестое декабря, а как еще тепло. Благословенная Болонья! Кажется, север рядом, а дыхание еще не остывшего моря — вот оно! Поистине, дух дышит, где хочет: spiritus flat ubi vult».
Падре Мартини любил внезапные модуляции и переходы: к примеру, с простонародного итальянского на ученую латынь.
Приятно было переходить и взглядом: с дальних пространств на предметы близкие, с ближних на дальние.
Падре перевел взгляд с отдаленного холма левее, вниз. Красные крыши Болоньи сладко подрагивали и слезились в утреннем тумане.
«Болонья красная? Болонья жирная?.. Да нет же! — усмехнулся падре. — Болонья — как тот контрапункт. Тридцать пять километров сплошной колоннады, средь плавно меняющих конфигурацию зданий! Это ли не величие Божье? Да и вообще, лучше — и вслух, и про себя — звать Болонью как зовут ее с давних пор знающие толк в искусствах и науках: Болонья просвещенная».
Отсюда, из монастыря Сан-Франческо, главных улиц Болоньи видеть, конечно, нельзя. Однако падре Мартини, живущий то близ города, то в нем самом с рожденья, то есть вот уже семь с половиной десятилетий, хорошо себе эти улицы представлял.
Услаждаясь мысленным облетом любезного сердцу города, старый монах по-детски зажмурился.
Чего только не вступит в ум после соприкосновенья с величавыми камнями! Benedicti benedicentes. Благословенно благословенное.
Но самое глубокое впечатление, конечно, от невидимого. От недоступной сейчас взгляду главной площади: Пьяццо Маджоре. Она — как преддверие чистилища, а может, и самого рая!
Дальше, за площадью — башни: Аризелли и Гаризенда. Старому францисканцу всегда казалось: башни олицетворяют саму жизнь. Не чью-то чужую: его собственную. Долгими годами одна из башен наклонена, долгими годами падает, а упасть не может! Рано, не вышел срок. Но, может, и потому еще не падает, что рядом башня ненаклонная, башня — пример, башня, которую зовет он — Замысел Судьбы! Чьей судьбы? Его собственной. Но и города Болоньи тоже.
Ведь что в благословенной Болонье главное? Не колбасы, не сыры и не полезные для пищеварения пасты. Даже не знаменитое вино с мороженым. И не поразительное изобретение болонцев, которое подают к праздничному столу, справедливо считая его вершиной искусства: тольятелло в бульонезе. Даже не дух полей и пашен, наплывающий своею жирнотой и чернотой на город. Главное — музыка!
Сорок с лишним лет падре Мартини обучает двойному контрапункту. Сорок лет пытается овеществить, вложить в ум и в руки это трудное, но и славное искусство. Как бесконечные ступени к Богу, нарастают и умножаются, разбегаются в стороны и вновь собираются воедино голоса контрапункта. Как сам мир Божий — атом против атома, точка против точки — возникает под пальцами этот строгий, но и полыхающий весельем стиль!