Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Господи, нет мне с тобой покоя, бедный мой муженек...
Макс и Фред поехали в деревню за лошадьми. Наступало утро, а их все не было. Мадам Рейс спросила:
— У кого есть спиртное? Надо будет дать им выпить, когда они вернутся. Ночь-то морозная.
Она говорила мягким и спокойным голосом, как будто речь шла об обычной прогулке по полю. Элен пожала плечами.
«Бедная женщина! Неужели она не понимает, что они могут уже никогда не вернуться?» — подумала она.
Госпожа Хаас, позвякивая висевшими на поясе ключами, ушла в свою комнату и вскоре вернулась с бутылкой спирта. Мадам Рейс, взяв бутылку, поблагодарила ее. Когда кто-нибудь зажигал свечу, Элен замечала, что лицо ее было мертвенно-бледным.
«Она слишком сильно любит его, чтобы отчаиваться!» — подумала Элен, и в ее сердце просыпались запоздалые угрызения совести. — Если сильно любишь, смерти так легко не уступишь. Говорят, что любовь защищает. Даже если он не вернется, заблудится в снегах или в него попадет шальная пуля, она будет ждать его... Преданно... Возможно ли, что она ничего не заметила? Ах, а если она все давно поняла, ведь она, должно быть, уже привыкла... Только ничего не говорит. Она права. Конечно, Фред принадлежит только ей...»
Она взглянула на свою дрожащую от страха мать, которая с надеждой смотрела в окно, а госпожа Хаас тихо, с иронией говорила ей:
— Голубушка, ну зачем же так изводиться? Главное, ваша дочь рядом...
Элен казалось, что каждый из присутствующих невольно открывал ей свое сердце; она сидела на подоконнике посреди этой неразличимой в темноте толпы, болтала ногами и слушала ужасный гул нескончаемой перестрелки... Из страха, что пуля попадет в окно, все вышли из комнаты и расселись на лестнице, прижавшись друг к другу, как стадо овец. Кроме Элен в гостиной была только чахоточная девушка, которая неслышно вошла, села на табурет у пианино и принялась играть, едва дотрагиваясь до клавиш. Элен открыла ставни, и лунный свет разлился на клавиатуре и на худых руках, играющих искрометную, озорную мелодию.
— Моцарт! — сказала девушка.
Они ни о чем не поговорили и больше никогда не увидятся... Закрыв лицо руками, Элен слушала нежную, насмешливую мелодию, дразнящие смерть бойкие аккорды и упивалась пьянящим чувством — быть собой, Элен Кароль, «сильнее и свободнее всех»...
Утром ее позвали, лошадей уже подогнали к дому.
— Всем места может не хватить! — сказал Рейс. — Сначала женщины и дети.
Но женщины запротестовали:
— Нет, поедем все вместе...
Белла взяла Макса за руку:
— Все вместе... — Но потом она вспомнила об Элен и поспешно спросила: — Ты взяла пальто?.. А шаль? Ты не взяла шаль? Ты уже большая, а я все еще должна думать за тебя...
Элен подошла к Рейсу:
— Куда вы едете? Можно мне с вами?
— Нет, нам придется разъехаться на границе леса, чтобы не привлекать внимания, а там каждый поедет со своими.
— Понятно, — пробормотала она.
Повозки ждали, выстроившись в ряд у крыльца, как раньше, когда они собирались на танцы к красногвардейцам, теперь расстрелянным и лежащим в земле.
Горизонт освещали далекие огни, от которых покрытые снегом сосны казались розоватыми под нежно-серым утренним небом.
— Прощайте же! — сказал Фред. Он украдкой прижался губами к холодной щеке Элен и тихонько повторил: — Прощай, моя малышка...
И они расстались.
Гельсингфорс, куда Каролей занесло весной после долгой, изнурительной дороги, был мирным приветливым городком. Вдоль его улиц росли цветущие кусты сирени. В это время года небо здесь окутывают прозрачные майские сумерки, но оно не темнеет и до самого утра излучает нежный молочный свет. Элен отдали в пансион вдовы финского пастора, уважаемой фру Мартенс, посвятившей себя добродетели и воспитанию детей. Это была маленькая подвижная женщина со светлыми волосами, сухой кожей и лиловым носом, который когда-то был обморожен, отчего на нем осталась трещинка. Она учила Элен немецкому языку и вслух читала ей «Mutter Sorge»[15]. Во время чтения Элен наблюдала, как под сухой кожей шеи старой женщины катается выпуклая, как адамово яблоко, косточка; она не слушала ее ни секунды и мечтала в свое удовольствие.
Она не чувствовала себя несчастной, но ей было ужасно скучно. Однако Элен сожалела не только о Фреде Рейсе, наоборот, о нем она на удивление быстро забыла... Ей не хватало свободы, снежных просторов, риска, той бурной жизни, которую она не могла выбросить из головы.
По вечерам, когда малыши Мартенс пели в хоре: «Oh, Tannenbaum, oh, Tannenbaum, wie grün sind deine Blätter!..»[16]— она с удовольствием слушала их звонкие нежные голоса, размышляя: «Грохот пушек... Опасность, хоть какая!.. Лишь бы жить!.. Жить!.. Или быть как все дети... Иметь мать, как у других!.. Хотя теперь слишком поздно... Мне шестнадцать, и мое сердце уже исполнено горечи...»
Осенняя луна освещала холодным светом утопающую в зелени гостиную; Элен стояла у окна, смотрела на сверкающий в темноте залив и думала: «Я хочу отомстить... Неужели я умру, так и не отомстив ей?»
С той ночи, когда эта мысль впервые пришла ей в голову, она беспрерывно думала об этом:
«Украсть у нее Макса! Отплатить им за все, что я пережила!.. Я не просила, чтобы меня рожали... всем было наплевать... Меня выбросили на эту землю, заставили вырасти!.. Мало того! Родить ребенка и не дать ему ни крошки, ни частички любви — настоящее преступление! Отомстить!.. Ах, я не смогу отказаться от этого соблазна!.. Господи, даже не просите меня об этом!.. Мне кажется, я скорее умру, чем откажусь!.. Украсть у нее ее любовника!.. Мне, девчонке!..»
Элен видела свою мать и Макса только по воскресеньям. Они всегда приходили вдвоем, недолго сидели с ней и уходили. Иногда Макс оставлял на столе несколько марок.
— Купишь себе конфет...
После его ухода она отдавала деньги прислуге и долго не могла унять в себе приступы ненависти, от которых ее всю трясло.
Однако она почувствовала едва заметные, почти неуловимые перемены в отношениях матери и Макса. Они стали говорить и даже молчать по-другому. Они и раньше часто ссорились, но теперь в этих ссорах было больше горечи, нетерпения и раздражения.
«Они становятся мужем и женой!» — думала Элен.
Девушка подолгу со злорадством наблюдала за лицом матери; она могла смотреть на него сколько угодно: суровые глаза никогда не глядели в ее сторону. Казалось, Белла так и тянулась к Максу; со страстным вниманием всматривалась в каждое движение его лица, а он отворачивался, словно не мог вынести ее тяжелого взгляда.