Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Цок, цок, цок, цок… — скачет секундная стрелка, обгоняя минутную и часовую.
Вздрогнула подушка под щекой: Анфиса бесшумно вспрыгнула на кровать, шепнула мне в ухо «не спишь?» и полезла под одеяло.
Цок, цок, цок, цок…
Рядом с кроватью раздается звук, как будто кто-то вытряхивает небольшой коврик, потом заворачивает в него булыжник и, с глухим стуком, роняет коврик на пол. Это Дуся чешет за ухом и рушится, не дочесавшись, сраженная сном.
Цок, цок, цок, цок…
Не спится. Тихонько спускаю ноги с кровати и вылетаю в окно. А за окном — сад. А в саду красные яблоки, зеленые груши, золотистые абрикосы, розовые сливы, вишневые вишни и малиновая малина. И я легко парю меж деревьев и кустов, прикасаясь к румяным яблочным бокам. И яблоня в ответ гладит меня по щеке влажными листьями, теплыми, пахнущими чем-то знакомым, не яблочным…
Открываю глаза — надо мной нависает Евдокия, облизывая мне лицо и руки.
— Что случилось? — пугаюсь я.
— У меня живот болит — говорит Дуся.
И тут я вспоминаю, что перед сном Евдокия съела большую миску макарон с мясом, потом — мое печенье, которое я планировала к чаю, потом — почистила кошачьи миски, потом похрустела еще чем-то из своих тайных запасов. В общем, объелась обжора. А ведь сколько раз было сказано — не жрать на ночь!
Но я не стала ничего такого говорить Дусе, потому что сама не люблю, когда порежешь палец, а тебе говорят «кто же так нож держит?» или больно ударишься об угол стола, а тебе говорят «какая ты неловкая».
Укладываю Евдокию к себе под бок, нежно глажу многострадальное пузо. Дуся слегка постанывает, потом — покряхтывает, потом — похрапывает и куда-то бежит во сне, пиная меня в живот задней пяткой.
Цок, цок, цок, цок…
Не спится. Снова спускаю ноги с кровати и крадусь к окну.
— Ты куда? — шепчет мне в спину Дуся.
— Пойду, полетаю — шепчу я в ответ.
— Я с тобой — говорит Евдокия, и вот мы уже летим над садом, над облаками, сквозь которые, далеко внизу, виднеется наш домик. На крыльце сидит Анфиса, неодобрительно щурится, задрав голову в небо — ишь, разлетались.
И мы с Дусей машем Фиске крыльями и идем на снижение — завтракать.
— Мы живем на планете Земля — сказал телевизор.
— Ой, — сказала Дуся — и мы тоже. У нас этой земли — видимо-невидимо, и в саду, и в огороде.
— Берегите Землю, Землю берегите — запел телевизор.
— О, — продолжила комментировать Евдокия — ну прямо, как ты — Дуся не рой землю, Дуся не рой землю…
— Дусь, он имеет в виду не ту землю, которую ты любишь рыть. Он говорит о планете Земля, на которой мы все живем. А то, что ты роешь, это почва, покрывающая планету, и названная землей в ее честь. Ну, или планету назвали в честь почвы. Точно не знаю.
— Ух ты! — восхитилась Дуся — а какая она — эта планета?
— Сама я не видела, но пишут, говорят и по телевизору показывают, что круглая.
— Круглая — это какая?
— Ну, как этот вот твой мячик.
Евдокия с сомнением смотрит на мяч.
— Да врут они все. Что я — сада с огородом не видела? И совсем они не круглые.
— Смотри, Дуся — говорю я — если на мяч посадить муравья, то с того места, где он сидит, ему не видно, что весь мяч круглый. Ему кажется, да что там — кажется, он видит собственными глазами, что сидит на гладкой и плоской поверхности.
— Хм, — сомневается Дуся — а какая она еще — эта Земля?
— Сама я не видела, но по телевизору показывали, что голубая.
— Да ну, — возмущается Евдокия — врет он все, твой телевизор. Где ты видела голубую землю? Вот ты все лето рылась в саду и огороде — какого цвета там земля?
— Дусь, но по телевизору…
— Да что вы за люди такие! — взвилась Евдокия. — Верите только тому, что видите в телевизоре. Вот я верю своим глазам, а они видят, что круглое и голубое — это мяч, а земля — она… она такая… сейчас…
И Евдокия умчалась в сад, рассматривать планету, на которой живет вот уже второй год.
— И все-таки она вертится — невпопад сказал телевизор.
Не знаю, не видела.
Каждый раз одно и то же: пытаюсь улизнуть незаметно, но возле ворот меня настигает Дуся — куда ты?
— В магазин.
— Не уходи. Зачем?
— За хлебом.
— Не уходи. Зачем нам хлеб?
— Чтобы мазать на него масло и класть сыр.
— Не уходи. Мы можем есть масло и сыр без хлеба. Так даже вкусней.
— Возможно. Вполне возможно. Но если мы будем есть сыр с маслом без хлеба, у нас не останется денег даже на хлеб.
— Не уходи. Я не хочу ни хлеба, ни масла, ни сыра.
— У нас закончился чай, и мне нужен стиральный порошок.
— Не уходи. Будем пить молоко вместо чая, а стирать можно мылом.
Приходится пускать в ход тяжелую артиллерию.
— И сосисок надо бы прикупить, и курочек копченых, говорят, в магазин завезли…
Дуся становится между мной и воротами, пытаясь оттеснить меня на исходную позицию.
— Не уходи. Я буду есть кашу. Без хлеба, без масла и без сосисок. Только не уходи. Пожалуйста, не уходи.
Отодвигаю Евдокию и выхожу за калитку. Не выдерживаю, оборачиваюсь:
— Дусенька, я скоро вернусь. А ты стереги двор, чтобы к нам чужие не залезли, чтобы в доме был порядок, следи, чтобы коты вели себя прилично…
— Да-да — говорит Евдокия. — Конечно — говорит Евдокия. — Не уходи.
Но я ухожу. Иду вдоль длинной улицы, а Дуся сначала молча смотрит мне вслед, до последнего надеясь, что я передумаю и вернусь. Но моя спина удаляется все дальше и дальше, и надежды на возвращение нет никакой, и тогда Дуся кричит, рыдая навзрыд: «Вернись! Вернись! Вернись! Вернись!»
Я поворачиваю за угол, и Дусю становится почти не слышно, но ее «вернись!» больно колет под левой лопаткой.
По всему селу лают потревоженные собаки, но среди десятков голосов, я без труда различаю Дусин плач. Над миром летит отчаянное «вернись!», которое настигает меня в любой точке земного шара. И я понимаю — что бы ни случилось, пока я жива, я всегда буду возвращаться туда, где ждет меня моя собака.
Дождь плакал злыми слезами. Никто его не любил, да и он, по правде сказать, не любил никого. И потому яростно рыдал день напролет.