Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В декабре 1894 года, как раз когда читал в Мелихове корректуру этой повести, получил от Лики из Парижа очень грустное письмо. Маше в Москву он сообщает о нем холодновато. («Пишет, что учится петь, учится массажу и английскому языку. Пишет, что ей хотелось бы посидеть на моем диване хоть несколько минут»).
Всё это у Лики сказано иначе: «Вот уже скоро два месяца, как я в Париже, а от Вас ни слуху. Неужели и вы тоже отвернулись от меня? Скучно, грустно, скверно. Париж еще больше располагает ко всему этому! Сыро, холодно, чуждо! Без Вас я совсем чувствую себя забытой и отвергнутой! Кажется отдала бы полжизни за то, чтобы очутиться в Мелихове, посидеть на Вашем диване, поговорить с вами десять минут, поужинать»…
Хочется, чтобы и года этого не было, чтобы «всё осталось по-старому». Перемены, конечно, огромные. «Свинья» Потапенко бросил ее в ожидании младенца. Где и когда появился младенец? Нет известий. Во всяком случае, скоро умер. В Россию Лика вернулась одна.
Собственно здесь и кончается всё. Знакомство с Чеховым и его семьей не прервалось, шутливые записочки сохранились, но это лишь внешность. И если бы не литература, то в жизни Чехова место Лики оказалось бы скромным. Однако вся эта история в душе и художестве Чехова как бы продолжалась — родила «Чайку» и весь чеховский театр: событие и для самого Чехова и для российской литературы немалое.
«Чайка» есть миф, корни которого в Лике, Чехове, Мелихове. Всё не то и всё выросло отсюда, кровно связано.
* * *
95-й год проходил для Чехова тихо. Много он сидел в Мелихове, много писал, летом пришлось, однако, странно съездить в имение Турчаниновой, где-то в районе Бологого (Рыбинско-Бологовская ж. д.). Причина — Левитан, давний приятель времен Бабкина, с которым чуть было он не разошелся одно время, но всё-таки не разошелся. А в июле неожиданно пришла телеграмма со станции Тройца: Левитан, еще в Бабкине тосковавший иногда смертельно, таким же остался и теперь. В имении Турчаниновой покушался на самоубийство, ранил себя. Чехов, «равнодушный», по мнению Лики, полетел за ним ухаживать. В этом имении, на берегу озера, прожил в сырой и болотистой местности несколько дней, как и в юности своей выхаживая Левитана. Левитан оправился. Чехов уехал. В письмах об этом говорится глухо — не очень-то он хотел распространяться о деле, слишком для Левитана интимном.
В общем же 95-й год оказался для Чехова годом литературы, и плодородным. Он написал замечательное «Убийство», среднюю, но весьма живую и остромную «Ариадну», «Дом с мезонином» — отзвук давней его собственной истории («У меня когда-то была невеста… Мою невесту звали так: «Мисюсь». Я ее очень любил. Об этом я пишу»). «Дом с мезонином» трогателен, поэтичен, но конечно всё писание Чехова в этом году заслонено «Чайкой».
«Убийство» вполне совершенная вещь. И не о любви. Три остальных движутся любовью.
«Чайка» менее совершенна, чем «Убийство», но более важна. Она роковая. Она еще более часть души Чехова, да и грань его художнического развития. В «Чайке» есть и поэзия, и судьба.
Он писал ее осенью в Мелихове. «Пишу… не без удовольствия»: надо считать, зная Чехова, что просто с увлечением (но прямо этого никогда он не скажет). «Мало действия и пять пудов любви».
L’amor che muоvе l'sol е l'altre stelle[8] — это в мировом, космическом плане. Но вот и микрокосм, скромное творение Антона Чехова, явившееся осенью 1895 г. — оно тоже всё движется любовью. Во всех сплетениях его, жизненных положениях главное — любовь. Даже и место действия: у «колдовского» озера, где вокруг в усадьбах всегда любили, все были влюблены. (Летом, ухаживая за Левитаном, как раз сам он провел неделю на озере, надышался воздухом озерным, насмотрелся достаточно чаек).
Любовь и в этом просторном доме Сорина (а в письме из имения Турчаниновой:…«располагаюсь в двухэтажном доме, вновь срубленном из старого леса, на берегу озера»): дела, слова, восторги и тоска любви.
Чтобы так напитать всё эросом, надо сильно быть им уязвленным. Как всегда мы и здесь слишком мало знаем о сердце Чехова — так он всё прятал, но благодаря «Чайке» можно думать, что внутреннее давление было гораздо больше, чем чувствуется это в письмах к Лике. Потому и надо считать «Чайку» роковой. Это не просто пьеса для театра, и не только часть сердечной судьбы, но и новый поворот судьбы литературной, театральной.
«Чайку» перечитываешь с волнением. Кто Чехова любит, того втягивает этот круговорот влюбленных, восторженных, страждущих и погибающих. Всё вертится вокруг только что происшедшей и пережитой истории Лики, вознесенной и как бы преображенной. Как переживала пьесу сама Лика? Может быть, ей было нерадостно вновь видеть всё, хоть и в измененном виде. Но высокий тон изображения она должна была чувствовать.
Нина заречная не похожа на нее по характеру. Рождена она всё-таки Ликой. Эту Лику, «думского писца» в жизни, вывела она за руку в русскую литературу. Брошенная Тригориным, потеряв ребенка, странствующей актрисой является Нина к своей ранней любви, незадачливому писателю Треплеву. Чехов дает ей такую фразу (обращено к Треплеву): «Умей нести свой крест и веруй. Я верую и мне не так больно, и когда я думаю о своем призвании, то не боюсь жизни». Лика должна была гордиться этими словами.
Неудачники и погибающие изображены в «Чайке» с сочувствием — это вполне Чехов. Превосходно вышла актриса Аркадина, превосходны писатели (кажется единственный случай в литературе нашей): и утомленный, рыхлый профессионал, хорошо зарабатывающий, удящий рыбу, и непризнанный молодой, замученный жизнью, отвергнутый, написаны так по-новому и своеобразно, что просто удивительно.
Есть и еще особенность «Чайки» — связано это с эпохой.
Девяностые годы в России не то, что восьмидесятые. Не такая уже провинция. Занавес, отделявший от Европы, кое-где прорван, в самой же Европе как раз появилось в литературе течение более духовного свойства. Ибсен, Метерлинк, французские символисты. Просочилось это и к нам. Не как простое заимствование, а как некая новая полоса культуры. Ничего зря не делается. Должны были появиться и появились и у нас писатели особого склада: Мережковский и Гиппиус, Бальмонт, Брюсов, «заря русского символизма».
Чехову Ибсен наверно не был близок. Одну из лучших пьес его, «Маленького Эйольфа», он называл «Иоиль младший». Читал