Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иван смотрел на коросту плоских крыш и балконов, круто вздымающихся по-за розово-серой зубчатой стеною, лепящихся по склону, точно ласточкины гнезда, то взглядывал, веря и не веря, туда, вдаль, но стена все тянулась, исчезая в сияющем тумане, а крыши все лепились и лепились, пропадая в отдалении, и от величия и протяженности Царского города у него начинала кружиться голова.
Это потом он увидит проплешины и луга в самой середине Царьграда, развалины палат, заросшие чертополохом, оставшиеся еще с того крестоносного разорения, это потом узрит готовые развалиться почернелые жилища с провалившимися балконами, упадок и нищету, зримые следы угасания… Это потом! Теперь же величавая ограда стен и отдаление милостиво скрывали от него незаживающие язвы былого величия, заставляя гадать: сколько же городов, вроде Владимира или Москвы, поместилось бы на просторе Цареграда? И не сосчитать было! А уж на то, чтобы назвать Москву третьим Римом…
От берега шла лодья, и по тому, что гребли подсучившие рукава послушники, и по приветственным крикам, доносящимся оттуда, Иван уразумел, что в ней – русичи, торопящиеся встретить своих. У него невольно увлажнило глаза от той искренней радости, с которой византийские старожилы встречали земляков. Тут не было важно, кто из какого города и враждуют ли меж собою ихние князья, здесь все были свои!
На судно подымали корзины, набитые провизией, бережно передавали оплетенные прутьями темные бутыли с вином. Ивановы сторожевые, перегибаясь за борт, весело принимали дары.
– Гуляем ныне, Ероха-Воха! – приговаривал один из ратных, беря в обхват глиняную, полную вина корчагу.
Подымавшиеся из лодьи монахи троекратно лобызали каждого из путников, не минуя ни Ивана, ни его ратников. Вопросы, рассказы, возгласы, ахи и охи. (Весть о смерти великого князя дошла уже и сюда.) Назавтра, в день Петра и Павла, кончался Петров пост, и все, миряне и духовные, собирались разговляться местными греческими остро наперченными едами.
Низилось солнце. День как-то сразу, без перерыва на сумерки, к чему Иван все не мог привыкнуть, переходил в ночь. Ночевать, пока приготовят хоромы для сановитых гостей, решили на корабле, и всю ночь не смолкали молвь, и возгласы, и задорный смех встретившихся земляков, изголодавшихся по своим да просто по родной речи русичей.
Иван, заснувший на палубе, натянув на себя толстину, проснулся утром. Всходило солнце, разгоняя туман. Отчаянно хотелось пить. Он с трудом, перебрав с десяток бочек, нашел одну, где еще плескалась пахнущая клепкой и рыбой вода, и долго пил, отдуваясь. С вечера было излиха выпито красного греческого вина, хоть и не столь хмельного, как мед, а все же. Он обтер мокрые усы и бороду, крепко растер ладонями лицо. Вчерашний знакомец, служка из монастыря, выполз вслед за ним и, улыбнувшись Ивану, устремил неверные ноги к той же бочке. Напившись, озорно глянул на Федорова.
– Хочешь на опохмел? – вопросил и, не сожидая ответа, полез вниз и почти тотчас вернулся, воровато озрясь, с сизою корчагою в руках. – Пока отцы наши спят! – примолвил, сам первый подымая корчагу и хватая ртом на лету темно-багряную, почти черную струю.
Иван тоже выпил. Нутро враз обожгло и приятно прояснило голову. Видно, таким вином угощали вчера только именитых гостей. Служка, заговорщицки подмигнув, приложился еще, после чего торопливо понес корчагу назад…
Иван усмехнул наивной хитрости малого, про которого успел узнать, что он из Нижнего, а в Константинополе третий год. (Вчера, пьяный, хвастал святынями Царьграда.) С моря шел прохладный тягучий ветер, рассеивая остатки тумана. Все так же синели далекие острова, таяли в горячем мареве, и уже пекло едва поднявшееся солнце, так что Иван расстегнул дорожную чугу и сдвинул шапку со лба. Скоро запоказывались прочие путники, а там, после легкой, устроенной по-походному трапезы, к которой духовные, впрочем, не прикоснулись, подошла лодья, и они все начали сажаться в нее, передавая с рук на руки и укладывая зашитые в кожу мешки, сундуки и укладки с добром. «Волочить все это…» – засомневался про себя Иван. Но на берегу уже сожидала повозка с запряженным в нее лопоухим смешным осликом, и идти им удалось налегке. Негустою кучкой, вытягиваясь друг за другом, русичи прошли в каменную арку недавно распахнутых ворот. (За ними, вдоль стены, тянулись кучи остро пахнущего сора, в котором рылись бродячие псы и куры. Видно, тут, у воды, никто уже давно не убирал улиц.) Из маленькой лавочки на углу выглянул любопытно чернявый носатый торговец, разложивший корзины с рыбой и солеными маслинами едва не на самой дороге. В окна нависающих над кривою улочкою балконов высунулись два-три женских лица. Мальчишки бежали рядом, выворачивая шеи, разглядывали приезжих, кричали:
– Русич, русич!
Один протягивал им какую-то тряпошную куклу и тоже кричал:
– Русич, купляй! Купляй! Гривну дай!
– Подьте! Кыш! Кыш! – отогнал ребятню провожатый, для коего все это – и горбатая, кое-как убитая камнем, лезущая в гору улица, и нависающие над дорогой хоромы, и отроки-попрошайки – было отнюдь не внове. – У ентих куплять ничо не нать! – обратил он строгое лицо к бредущим русичам. – Обманут! Добрые торговцы там, выше, опосле покажу! Да и серебро свое, русское, не худо сменять у менял на греческие номисмы! Не то продавцы на Месе учнут считать и живо облупят! Им тут русскую новгородскую гривну али рубль московской токмо покажи!
Монастырек, куда они шли, жался на взгорье. Иные кельи упирались прямо в возносящуюся над ними древнюю стену, увитую плющом, над разрушенной вершиною которой опять высились хоромы горожан, кое-как слепленные из старых камней, глины и дерева.
На дворике, выложенном камнем, было чисто. Стена отсекала немного городской шум. Крохотная церковка с распахнутыми дверями приветливо приглашала войти. В глубине, перед солеей и низкими царскими вратами, едва скрывающими престол, теплились в стоянцах два пучка свечей, сверкающих жаркою самоцветною россыпью в полутьме храма. Крестясь и склоняя головы, русичи полезли внутрь. Иван задержался у входа, снял шапку, потрогал пальцем тоненькие каменные столбики, поддерживающие аркаду из тесаного камня, потрогал обитую остроугольным кованым железом дверь. Наконец, широко перекрестившись, прошел вслед за прочими в прохладную храмовую глубину. Греки пели стройно, высокими голосами. Чуть-чуть не так уже, как повелось на Руси. Поднявши чело, он заметил, что малый купол у него над головою изнутри весь волнистый, словно нарезанный дольками, и выложен блестящими кусочками не то отполированного цветного камня, не то металла, складывающимися в прихотливые узоры. (Только потом понял он, что это и есть знаменитая греческая мозаика.) Службу вели по-гречески и по-русски, но Иван слушал вполуха, разглядывая храм.
После службы была трапеза, и Иван едва не опозорился, начавши было разгрызать косточки незнакомых ему маслин.
После трапезы, кто постарше, отправились в кельи отдохнуть. (Поход в Софию намерили совершить назавтра.) Иван же, распорядив разгрузкою тележки и затащив в кладовую то, что подороже, оставил ратных сторожить и вышел за ворота, тут только остоявшись, обмысливая – куда идти? Он двинулся вкось по улице, не ведая сам, что приблизил к развалинам Большого дворца, откуда уже полностью ушло мраморное мозаичное пестроцветье, увезены были на иное дело остатки колоннад, вывернуты порфировые плиты, обрушены арки, и даже древние имена – Дафна, Триклин, Юстиниана, Августейон, Магнавра, Октагон, Триконх, Хрисотриклин, Лавзиак – стали изглаживаться из памяти нового поколения.