Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вошли. Зал длинный, лоснящийся паркет, белый потолок, стены красным шелком обиты. Вдоль одной стены шесть окон, все с видом на город, вдоль другой — диванчики и кресла, а над ними портреты. Видно, не один художник рисовал и не в одно и то же время, но все покрытые лаком с фабрики времени, с той самой, что делает патину на медных крышах церквей, на бронзовых статуях полководцев и украшениях ампира.
— Вот этот пан по центру — это воевода, гордость наших панов. Жизнь и смерть многих тысяч народа держал в своих сильных руках. Жестокий был. Не одного на тот мир выслал, на то и воевода. А чудак такой, что и рассказать трудно. Бывало, позовет гостей на пир. Приедут, соберутся в столовой, маршалок каждому на его место покажет. Ждут. Вот и воевода входит. Станет у стола, у своего кресла, поведет глазом направо и налево, а потом из пистолета в венецкое зеркало — бах. Посыпется стекло, кому и на голову упадет, дамы ойкнут, а он: «Приветствую вас, дорогие гости. Это вам на виват. Простите, если кого встревожил…» Таков был.
Дама в гермелиновых[3] мехах возле него — это жена воеводы. Направо и налево от них сыновья и дочери. А вот у двери в углу — здесь слуга наклонился к гостю, один глаз прищурил, как к стрельбе, и не без некоторой иронии в голосе произнес, — эти к роду не относятся. Покойный помещик привез их из заграницы. Купил у какого-то торговца стариной, ведь чем больше предков, тем лучше, правда? Недаром же и Вергилий написал целую поэму, чтобы римлян вывести от троянцев. Мой род тоже необычен, — сказал слуга и выпрямился, как струна… — Мы с деда-прадеда лакеями были. Прадед маршалком в этом самом дворе служил. Маршалок. Хе, хе, хе! Слугами и псами руководил. Хе, хе, хе! С ним тоже раз кое-что случилось. Как-то раз пану стрельнуло в голову и велит: «Маршалок! А сколько у нас прислуги во дворе?» — «Сорок семь человек, прошу милости знатного пана». — «Сорок семь?.. Посчитаем».
Зазвонили, и вокруг газона выстроилась вся дворовая прислуга, мужчины и женщины. Считают, сорок шесть, считают еще раз и все-таки нет сорока семи. Вспотел мой прадед, не знал, бедняга, что та баба, что в ячейке целый день сахар рубила, как раз недавно умерла.
«Так вот ты какой маршалок! — крикнул пан, — так ты свою службу делаешь! — и кивнул гайдукам: — Выпороть его!»
И выпороли маршалка…
Но кроме того пенять на своего предка не могу. Была это «персона», — хоть на королевский двор посылай, стыда не сделал бы. Знал свое дело, а дело наше нелегкое, ой нелегкое, прошу пана!
— А чей это портрет? — спросил гость, показывая на красивую даму, кокетливо улыбающуюся, со шнурком на розовой, лебединой шее.
— Это самая младшая дочь воеводы.
— Хороший рисунок. Кто его делал?
— Говорят, Бакчиарелли, но я там не был, ручаться не могу, может, это произведение одного из его учеников, потому что сам он только короля и королевских дам портретировал. Говорят, что модель была лучше портрета. Я того же мнения. Может, пан сравнят?
— О чем это вы? Она же умерла, когда я еще на свет не явился.
— Верно, а все-таки, если пан заинтересованы, могут увидеть ее. Надо только лечь спать в соседней комнате на оттоманке. В двенадцать часов ночи она слезает со стены и чистит паркет.
— Шутите!
— Как бы я посмел. Говорю сущую правду. Подвернет шелковое платье, на белые сафьяновые туфельки наденет щетки и чистит, чистит, пока не запоют куры. И не улыбается уж так, как на портрете. Прищурит глаза, закусит губы и чистит. Стесняется, потому что на нее целое общество со стен смотрит.
— Что за чудо!
— Не чудо, а наказание, прошу милости господина, а за что такое наказание, я могу рассказать. Вот служила раз при дворе девушка несказанной красоты, еще лучше самой ясной пани. А к пани приезжал стольникович, жениться хотел, только воеводы боялся. Пани нравился паныч, а панычу горничная в глаза бросилась. Заметила это пани и стала издеваться над бедной девушкой. Говорила себя расчесывать и царапала ее, как кошка, говорила шить и иглой в грудь колола, говорила чистить паркет и щеткой по голове била. «Чтобы этот паркет был как зеркало, чтобы я могла в нем увидеть себя!»
Девушка чистила и чистила, а все же, где зеркало, где паркет. На том паркете она себе ножом вот так вот — он сделал движение, напоминающее распарывание живота — и конец. А панночка должна теперь по ночам паркет за нее чистить, потому что кара, прошу уважаемого пана, все-таки должна быть, если не при жизни, так когда-то… Может, пан прикажут на вторую ночь на оттоманке себе постелить?
— Нет, спасибо.
— Про других рассказать вам?
— Нет!
— Так, может, пройдемте дальше?
— Пройдемте.
И переступили порог.
— Это гостиная, — начал слуга. — Мебель менялась вместе с модой. Все, что здесь, куплено за деньги, которые пан однажды ночью выиграл в карты у своего соседа. Сосед зарезался бритвой. Собственно, брился, рука задрожала, и бритва перерезала главную вену. Несчастный случай. «Я никогда не думал, — говорил тогда наш пан, — что Томаш так рассеян. Казалось, человек уравновешенный, спокойный, и тут такой случай». А пани говорят: «Девушки, кони и карта — все от черта».
Пан засмеялся во все горло, а дама пошла в свои покои. Она той мебели не любила. Бывало, когда должна выйти к гостям, то сядет на краю кресла и только и ждет, чтобы уйти. Зато пана здоровый хохот звучал не раз в этих покоях. Он любил сидеть вон в том кресле и курить трубку, как восточный паша́. Здесь и с ним произошел случай, но это уже более поздняя история. Я расскажу о ней пану, когда обойдем следующие покои. А пока посмотрим на кое-что секретное, о чем только домашние знали. Только прошу быть внимательным, потому что здесь три ступеньки вниз.
Сошли, открыли еще одну дверь, и слуга зажег свечу. Темница без окна, только топчан, клячник[4], а над ним образ Матери Божьей. Старый слуга достал платок, вытер лоб и глаза и