Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Детушки мои, ребятки драгоценные! Земский собор приговорил начать войну с государством польским. Негоже нам оставлять наших православных христиан под рукою еретиков. Со времён Великой Смуты подпали наши братья под ярмо нечестивых ляхов-еретиков и испытывают тяжкие страдания. Ныне мы провожаем наших ратников на войну для возвращения отверзнутых земель в лоно царства Московского и в лице воеводы Алексея Никитовича Трубецкого даём им наказ биться честно и до конца стоять за землю нашу русскую.
Толпа встретила слова Тишайшего громкими одобрительными выкриками:
– Мы с тобой, великий государь!
– Веди нас, государь, на любого супостата!
– Слава православному воинству! Ура!
– Смерть ненавистным ляхам!
Царь чинно и скромно кланялся, кротко улыбался, а стоявший рядом суровый Никон скупыми мановениями руки благословлял собравшихся, успевая шепнуть царю на ухо приятное известие:
– Любит тебя, народ, великий государь!
Удовлетворив любопытство и любовь народа, царь пошёл к себе во дворец, где в Грановитой палате были накрыты столы, и церемония отпуска главного воеводы продолжилась уже в застольной обстановке. Палата по этому случаю была празднично убрана: в одном окне на золотом бархате были выставлены серебряные часы, в другом – шандан серебряный тож, обставленный рассольниками, в третьем – серебряник с лоханью да серебряная с позолотой бочка с вином; на рундуке против государева места были разостланы ковры; около столпа стоял поставец с золотыми, серебряными, сердоликовыми, хрустальными и яшмовыми сосудами.
Царь встал и произнёс новую речь, не менее богатую разными нравоучениями, чем предыдущая, и передал воеводе списки ратных людей, как бы вверяя теперь их под полное его командование. Но и после этого царские нравоучения не кончились – царь почтил ими также и воевод подначальных:
– Заклинаю вас, воеводы-начальники строго соблюдать Божьи заповеди и наши повеления, повелеваю вам во всём слушаться своих начальников, не щадить и не покрывать врагов и сохранять чистоту нашей православной веры и христианское целомудрие!
Потом при пении священных песнопений принесли на панагии Богородицын хлеб, и царь вкусил от него, трижды отпил из Богородицыной чаши и подал её по чину боярам и воеводам. Духовенство с панагией было отпущено, царь сел, потом снова встал и приказал угощать собравшихся мёдом: начальников – красным, а простых воинов – белым. За столом началось некоторое оживление, но оно вновь было прервано поучительной речью царя, в которой он напоминал Трубецкому, чтобы тот непременно проследил за тем, чтобы все ратные люди исповедались и причастились на первой неделе Петрова поста – без этого русскому православному воинству удачи на поле боя не будет.
Настала очередь воеводы ответствовать царю. Князь тоже был не лыком шит и продемонстрировал искусное владение не только копьём и мечом, но и глаголом. Растроганный царским вниманием, он «растёкся по древу» в самых замысловатых выражениях:
– Твои слова, государь, крепко запали в нашу душу – так крепко, что их теперь не вышибить оттуда никакому ляху. Если пророком Моисеем дана была израильтянам манна, то мы, русские люди, не токмо напитались снедью за сим щедрым столом, но и гораздо обвеселились душевною пищею премудрых и пресладких глаголов, исходящих из твоих царских уст.
Выйдя из-за стола, царь приступил к церемонии «отпуска» своего главнокомандующего. Трубецкой подошёл к царю, Алексей Михайлович взял его обеими руками за голову и крепко прижал к груди. Трубецкой со слезами умиления на глазах тридцать раз поклонился царю в землю. Потом подходили остальные воеводы и по несколько раз кланялись в землю.
Отпустив начальных людей, царь вышел в сени и обратился к дворянами и детям боярским. Он давал им из своих рук ковши с белым мёдом и говорил такие слова:
– На соборах были выборные люди по два человека от всех городов, мы говорили им о неправдах польского короля, и вы всё это слышали от своих выборных. Так стойте же за злое гонение на православную веру и за всякую обиду на Московское государство, а мы сами идём вскоре за вами и будем с радостью принимать раны за православных христиан!
– Если ты, государь, – отвечали ратных дел люди, – хочешь кровью обагриться, так нам и говорить после этого нечего: готовы положить головы наши за веру православную, за государей наших и за всё православное христианство.
Толпа на Ивановской площади к этому времени значительно поредела, но наиболее любопытные и дотошные всё ещё оставались, не отрывая взоров от царского дворца, где проходил пир.
– Что ж теперь дальше-то воспоследует – ты как думаешь, Гришка? – спрашивал мужик лет сорока пяти-шести, в котором по одежде и манерам угадывался бедный московский дворянин.
– Дальше, батюшка, будут проводы самого войска. Им ведь приказано к началу мая быть под Смоленском.
– Ишь ты! Скоро, ох как скоро заплачет Русь!
– Почто плакать-то? Дело справедливое и честное!
– Дело-то, сынок, справедливое, да воеводы лютые. Сами они на рожон не лезут – всё норовят в шатрах да палатках отсидеться, а в сражение посылают таких, как мы с тобой. Тебя-то не возьмут на войну?
– Ещё как могут, батюшка, только не в ратном строю я буду воевать, а в полковых писарях или подьячих.
– А что я тебе сказывал, когда ты был отроком? Учись писать-читать, это, считай, твоя единственная выгода на этом свете.
– Благодарствуй, батюшка. Я ведь и польскому теперь усердно учусь, и немецкому. И повёрстан скоро буду, а это куда уж как хорошо!
– Молодец, сынок, дай только Бог тебе счастья.
Тому, кого звали Гришкой, на вид можно было дать не больше двадцати, хотя на самом деле ему недавно исполнилось уже двадцать четыре. Во всём были виноваты его несерьёзные с озорным блеском глаза, юркая походка и юношеский, не огрубевший голос. Он резко отличался от своего отца, задавленного, видать, жизнью и смотревшего на мир тусклыми глазами, что придавало всему его обличью укоризненный и обиженный вид. Манеры же сына были свободны, взгляд серо-голубых глаз смел и независим, русые волосы, постриженные в кружок, были чисто вымыты и причёсаны, усы и начинавшая пробиваться редкая борода ухожены, а от всей его ладной, невысокой фигуры, облачённой в однобортный кафтан, веяло уверенностью и достоинством.
Это были отец и сын Котошихины. Отец Карп Харитонович служил в Воскресенском монастыре казначеем, а сын его – в Посольском приказе писарем. Впрочем, думный дьяк Алмаз Иванов, стоявший во главе Посольского приказа, в самом ближайшем времени обещал поверстать Гришку, т.е. произвести его в подьячие.
Котошихины, натолкавшись и наоравшись с утра на воздухе, устали и возвращались теперь домой в Замоскворечье в свой небольшой домишко. Пройдя по хлипкому деревянному мосту над Москвой-рекой, они обернулись назад и полюбовались видом Кремля, купавшегося в бронзовых лучах заходящего солнца. Карп Харитонович вздохнул, перекрестился на колокольню Ивана Великого и решительно свернул на узкую улочку. Сын его побрёл рядом. Оживление, охватившее его в связи с церемонией в Кремле, мгновенно прошло.
– Поспевай быстрей! – прикрикнул на него отец. – Не опоздать бы к столу.
Дома их ждала мать и праздничный пирог с рыбой. Котошихины пригласили к себе в гости купцов Силантьевых, за дочь которых сватали Гришку. Искать ему невесту среди обедневших жильцов, писцов да подьячих было делом гиблым, а вот купцы Силантьевы в Замоскворечье считались довольно зажиточными и обещали дать за своей дочерью порядочное приданое. Котошихины сидели в нужде по самое горло. Служба главы семейства в монастыре была больше убыточной, чем прибыльной. Хорошо ещё, что удалось пристроить Гришку к делу, а то бы хоть побирайся с сумой. Родовое захудалое поместье давно отобрал за долги боярин Сицкий, и пришлось подаваться в белокаменную.
Лукерья Котошихина всё ещё возилась у печи, когда муж с сыном возвратились домой. Они молча плюхнулись на лавку. Гришка уставился в потолок, отец жадно потянул ноздрями идущий от стола пар: там под полотенцами, источая тепло и одурманивающий запах рыбы и лука, лежал пирог.
– Да вы что – али на пирог заритесь? – возмутилась Лукерья. – Не дам! Это всё для гостей. Вы всё враз слопаете, что же я на стол поставлю? Нет уж, срамить дом свой я не дам.
– Что ж нам теперь – с голода подыхать? – недовольно буркнул муж.
– Не помрёте! Ишь какие! Вон пожуйте вчерашней репки да запейте кваском – глядишь