Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рассердившись на луну всерьёз, кружил над лесом ворон. Взывал не как всегда, а будто с надрывом, летал не попросту, не мерно, но изогнув каждое крыло на манер латинского паруса, что выручало его, давало фору противу ветра, пособляло быть к нему круче прочих.
И чего он, кажется, всполошился, но кому, как не ворону ведомы прелести родных мест. Ссорился он из-за них с пришлыми, да перелётными. Те ему курлыкивали про сине-зелёные моря, а он им про реки, что от того голубы, что небо отражается в зеркале их вод.
— Ну, а коли заволокло всё тучками, каковы те твои реки! — Смеялись спорщики.
— Смурны. — Хмурился, подобно небесам, ворон. — Ибо негоже им погрязать в веселии, коли другим не до них.
Пожимали плечами те крикуны, кивали на недомыслие, либо дурной характер, но перечить ворону не решались, — характерная он птица, коли что ему поперёк — спуску не даст.
Так и взирала луна на землю сквозь прореху облаков, покуда не соскучилась, да не выкатилась непечёным, сырым колобком на противень горизонта, где ей, собственно, и место. Дабы делом была занята, а не подглядом за теми, кому ни собой заняться, ни по сторонам-то осмотреться недосуг.
История
— Ты знаешь, что Чехов наш родственник?
— Да ладно вам, дядя… Антоша? Мало нам маршала Василевского, так ещё этот…
— Не любишь его?
— Как можно! Что вы! Напротив! Обожаю! Только отчего ж раньше-то было не сказать…
Перебирая мысленно фамилии своих пращуров, восхищаюсь их величием.
Имена некоторых с детства. О них говорили, не отстранённо, не с завистью, как это бывает, коли говорят о чужих, но по-родственному, с понятным обожанием, кровной сопричастностью, а подчас и с недоумённым «откуда что взялось». Скучая об них, не приписывали лишнего, но пестовали всякое малое, оборачивая во всё новые подробности, как подарки, что ждут своего часа под Рождественской елью.
— Видишь, эту игрушку мне братик привёз. — Не скрывая слёз указывала бабушка на оттянутую новогодним украшением ветку пушистой сосенки.
— Красивая..
— Да… — Вздыхает бабушка.
— А когда, бабуль?
— Давно. Он из семинарии приезжал к нам на каникулы и на Рождество, и на Пасху.
— А теперь чего ж не едет?! Давай, позовём! — Загодя принимался радоваться я тому, что к уже известной мне многочисленной родне прибавится ещё один, несомненно замечательный родственник.
— Нельзя. — Хмурится бабушка.
— Отчего ж?! — Начинаю суетиться я. — Давай, открытку ему напишем!
— В другой раз. — Отказывается бабушка, рассеянно гладит меня по голове и подталкивает легонько в сторону кухни. — Пойдём-ка лучше пирожки лепить.
И я тотчас, без лишних разговоров, догадываюсь, что мы не напишем этому бабушкиному брату ни нынче, ни после. И что за этим сокрыта ещё одна семейная тайна, которую унесёт в могилу сперва тот самый брат, а после уж, нарыдавшись втихомолку, и моя бабушка.
Покуда я был мал, взрослые при мне говорили свободно, надеясь на свойственное возрасту неумение связать события промеж собой. Однако мать, расстаралась образовать меня как можно раньше, и столь преуспела в этом, что я начал задавать взрослым неудобные вопросы, от которых те подчас впадали в ужас или уныние, да начинали прятать подальше от меня карточки, табели и прочие свидетельства минувшего. Сожжённая в тяжёлой хрустальной пепельнице метрика бабушки оказалась не единственным документом, кой был проворно принят из моих рук.
— Успел прочесть? — Глядя мне прямо в глаза спросила тогда бабушка.
— Успел! — Радостно ответствовал я, и собирался уж было зачитать вслух то, что запомнилось, по обыкновению, с первого же раза наизусть, как бабушка прикрыла мне рот рукой:
— Ну и молчи. Забудь.
Ага, легко сказать — позабудь. Да и зачем, кому в угоду стирать из памяти прошлое своей семьи?! Его нужно лелеять в саду самости, и за это не должно быть совестно, ибо история рода сплетена с корнями, что держат почву Родины. И они сильны друг другом, а не сами по себе.
— Мам, расскажи мне про…
— Зачем тебе? Занимайся собой.
— Ну, как же так…
Я хочу знать поимённо тех, чья кровь течёт в моих венах, но не из желания, почивая на лаврах предков, катится в своё неведомое будущее, как в золотой карете. Это не в шутку волнует меня, заставляет прислушиваться к трепету вечности и в память о пра-пра, вести себя подобающе. И, честное слово, верное знание о них с младых ногтей, помогло бы избежать многих ошибок, я бы уж постарался, дабы не ронять в слякоть вместе с собой всех, причастных к сегодняшнему дню.
Боль…
Утренние звёзды ранят небосвод острыми, холодными лучами, но он не пеняет им на то, терпит ради красы. Так истязают свою плоть девицы, для мнимой прелести и хрупкости, дабы разбилось после не одно судно о берега их разборчивости, либо неприступности.
Лес в эту пору скромен и тих. Дела и недосуги прежней ночи отложены до следующей, за беспокоем целого дня про них можно не рассуждать, забота сама себя найдёт. А покуда, прижавши свалявшиеся на затылке космы ветвей к стволам, любуется лес не мигая на сияние звёзд. Не ожидая от них увядания, следит за тем, как блекнут они, линяют, и в некий неясный миг, что мельче взмаха ресниц, исчезают вовсе. Как и не было их, тех звёзд. Наваждение, не меньше. Вот уж, — сказать кому, чем был занят, обнаружишь в себе чудака, промолчишь, затаишься. — истреплешься томлением. Лучшее в том — забыться делом, а мечты, как и счастие, сторонятся многолюдья.
Ну и примется лес за шум, шелест и шорохи, захрустит, шагая широко, хворостом. Прислушается с приятностию к приготовлениям дятла, что конопатит щели коры не для тепла, а для умягчения суровости древесного нрава3. Про весну хлопочет птица, не об зиме печётся, как её пережить, там уж всё загодя готово: и дупло, и полог, и мшалые4 подушки.
Обернётся вокруг лес, да ну как ветер за руки хватать, — удержать подле хочет, собой похвастать, умениями чужими, ровно собственными. Ветру-то что, — он и задержится, не побрезгает обществом со вниманием.
Может так постоять, а ежели когда притомится, — свалит дубок, дабы заместо скамьи, себе посидеть, ну и другим после, не заберёт же он её с собой в дали путь.
Ранят утренние звёзды небосвод остро отточенными